37
Примчалась,
наконец, призванная из города скорая. Егора раздели, бинты сняли.
Оказалось — на правой руке нет мизинца и безымянного, на левой всех
пальцев. Из ушей, хоть и обшарили тщательно голову и даже для очистки
совести туловище и пах, нашлось только одно. Там же, где, по идее,
должно было торчать и слушать второе, пряталась под грязным пластырем
гнилая дыра. Спина была в порезах, живот и грудь в ожогах. На венах в
нескольких местах следы уколов.
— Ну ты как
Сталинград, места живого нет, ну площадь Минутка, — присвистывал
Рыжик. — Кто ж тебя так? Где ж ты? Я слыхал, ты в «чёрной книге»
большой человек. Это у вас разборки что ли такие? Это с кем же? За
сколько ж денег так?
Он тут же нанял весь
экипаж неотложки на неделю вперёд вместе с железом. Дважды за ночь
посылал водителя скорой в город за медикаментами, а своего — в
областной центр. К вечеру следующего дня большая гостевая спальня была
оборудована как новейшая больничная палата и набита сиделками и двумя
консилиумами губернских светил медицины. Академики из москвы были уже в
пути.
Проснувшиеся поутру рыжиковы жена и дети
перепугались приведённого отцом из леса перевязанного привидения, но до
вечера попривыкли и начали дружить. Егор спал, ел и принимал безропотно
врачебную помощь. Он был мёртв, но виду не подавал, чтоб не пугать
детей и не расстраивать профессоров. На третий день начал местами
оживать, хотя чувствовал себя неловко, как только что постриженная
собака. Вошёл Рыжик, положил на тумбочку при кровати шоколадку и
гаджет. «Вот в твоих джинсах нашёл». Твиксом Егор пренебрёг, а гаджет
оказался неведомым прибором, вроде айпода, с одной только кнопкой.
Приноровившись уже обходиться тремя пальцами, Егор включил загадочную
аппаратурку. На свет дисплея медленно выползло и поволокло снизу вверх
красные свои буквы длинное сообщение:
«Возможно,
друг, у Вас шок. И Вы не помните, что произошло. Такое бывает. Память
блокируется, чтобы скрыть неприятное. Не выпускать наружу стыд и ужас.
Но Вы должны знать правду, друг. Вам отстреливали палец за пальцем. Вы
визжали и плакали. Вас резали и жгли. Когда Вы теряли сознание,
приводили в чувство. И снова испытывали. И Вы снова орали и выли, и
лизали мне ботинки. Где гордость, где достоинство? Вы опозорились сами,
друг, и опозорили братство чёрной книги. Они узнают правду. Уже знают.
Вам вводили особые препараты. Некоторые доставляли невыносимую боль,
некоторые невыносимый страх. Или холод. О, химия! Химия и жизнь! Ввели
Вам и сыворотку откровенности. Вы рассказали самые постыдные эпизоды и
детали Вашей жизни. Вы такое наговорили о людях, которых знаете! Хотел
отстрелить Вам всё, сами знаете что, но решил, что хуже будет Вам, если
Вы останетесь мужиком. Чтобы о Плаксе не забыли. И о её позоре. И чтобы
хотели её дальше. Так веселее. Думали Вас трахнуть мои охранники, но Вы
уже были обработаны ножом и паяльником — побрезговали. Везёт же Вам!
Везёт! Три пальца на правой руке оставили. Пользуйтесь и помните добро.
Если потренироваться, трёх пальцев хватит для стрельбы из пистолета.
Убейте меня, друг, или убейтесь сами. Или живите так, если сможете,
теперь, когда знаете, как Вас поимели. Какое Вы чмо, зафиксировано на
видео. Смонтирую — получите. Посмотрите, много нового узнаете о себе.
Фильм с Вашим участием пойдёт в прокат по закрытым клубам. Так что Вы
без пяти минут знаменитость. Будьте здоровы (шутка)». Приборчик
вырубился и включить его снова никогда не удалось. Он был, видно,
нарочно одноразовый. Автор сообщения цели своей достиг — всё
вспомнилось.
38
В
аэропорту Караглы рейсовая затюканная тушка приземлилась между рядами
бывалых вояк, фронтовых сушек и мигов, командирских яков, бравых
инвалидов, израненных и проржавевших ещё в Анголе и Афгане, но вновь
призванных в строй, по-стариковски храбрящихся и из последних сил,
которых едва хватало уже даже на домашнюю войну, бомбящих города и горы
нерусской России. Пахли они не по-фронтовому, а по-стариковски тоже,
как бабушкины керосинки, жжёным керосином, летними сумерками, грустным
уютом последних лет и дней обветшавшей империи.
Нереально
спокойный таксист, похожий на Аль Пачино, отвёз приезжего на
центральную площадь, где среди нереально спокойных людей, успокоенных
до отупения ежедневными зрелищами взрывов, ошмётков человечины на
рекламных щитах, демонстративной пальбы средь бела дня по федеральным
конторщикам, крадущимся пообедать в кафе «Макшашлык», по детям
милиционеров и просто любым детям, среди этих беспечных граждан в
странном городе, на треть разрушенном, на треть ветхосоветском, на
треть новоарабском, Егор сразу почувствовал себя, как ёжик в западне.
Стало так тревожно, что захотелось помолиться. Кругом высились,
достраиваясь, минареты полудействующих мечетей. Молиться хотелось так,
что хоть в мечеть, но припомнив, что там надо разуваться (а разуваться
было лень), Егор несколько расслабился. Ползать на коленях, по крайней
мере, расхотелось. Однако, и звонить Струцкому не спешил. Надумал
поесть, чтобы успокоиться. Зашёл в «Макшашлык», местный быстропит,
борзо торгующий кебабами и кутабами. Плиточный пол, стены в
пластмассовом золоте и плёночных зеркалах, относительно чисто, но
несколько липко, дымно и туго с салфетками и зубочистками. Народу
полно, но места свободные имелись. Продавцы были проворные и в то же
время страшно гордые и надменные. Смотрели с презрением, сдачи не
давали. Шашлык, однако, вертели и выкладывали на бумажные тарелки
исправно. Народ был большей частью похож на Аль Пачино, хотя попадались
и лица славянской национальности. Военных почти не было, но вооружены
были весьма многие. Выражения лиц проступали разнонаправленные. Видна
была сейчас готовность брататься, но в то же время и пристрелить
по-братски желание тоже как бы ощущалось.
Вкуснейшим
фальшивым боржомом запивая шашлык, Егор заметил среди молчаливой
компании пулемётчиков в штатском либерал-бомбиста Крысавина.
— Егор, ты как здесь? — заорал через весь зал Крысавин.
— Поохотиться залетел, — откликнулся, не вставая с места, Егор. — А ты как? Здорово.
— Здравствуй.
А я вот на день всего приехал, взрывчатки прикупить. Тут ребята хорошую
взрывчатку продают, — он указал на компаньонов. — Почти чистую. А в
Москве брать, сам знаешь, разбодяжат так, что процентов на семьдесят
мыло или пластилин, или оконная замазка. От взрыва только копоть и
вонь, а толку зироу. А берут в два раза дороже. Поэтому я здесь
затариваюсь, не ближний свет и стрёмно, зато товар настоящий, — вопил
поверх голов Крысавин. Никто не обращал на него ни малейшего внимания.
Его компания молчала, как бы говоря тихими лицами: «Ну, ничего, может,
и перехвалил, но если по-честному, наша взрывчатка и правда лучше. Тут
так, ничего не скажешь. Что есть, то есть».
— А они хоть в курсе, кого ты на рынках в москве взрываешь?
— Убеждения мои им известны, знают, что чёрных истребляю.
— Так они и сами не блондины вроде.
Крысавинские поставщики закивали, безмолвно подтверждая: «Нет, не блондины. Что правда, то правда».
— Это
же бизнес, Егор, никакой идеологии. У них ведь тоже своих военных
заводов нет. Им наша армия продукт гонит, с которой они двести лет
бьются. Глобализация, мир без границ и война без границ, — громыхал на
всё кафе Крысавин, контрастно белея безглазой творожной рожей на фоне
чернобородых и чернооких своих партнёров. У одного из них зазвонил
лезгинкой телефон, он поднёс его к уху, помолчал в трубку минуты три и
вдруг встал и вышел из кафе, ни слова не сказав. С ним вместе, также
бессловесно, вышли все сидевшие за столом, вышел и Крысавин, не
обернувшись, не попрощавшись. Егор стал думать:
«Как
стыдно, стыдно! Вот этот жирный кретин, профессорский сынок, которому
жить бы да поживать на какой-нибудь сверхрентабельной кафедре за
папашей следом. Ни одной причины ненавидеть судьбу, людей, себя. И вот
из-за чепухи, по блажи, чтоб утолить дешёвое тщеславие, чтоб только
быть не как все, из мало объяснимой ненависти к инородцам (а женат на
грузинке) — едет этот Крысавин к чёрту на рога, где мятеж и война. Едет
купить взрывчатку у местных отморозков. И повезёт потом её самолётом
или в машине через полстраны. Только за это на десять лет загреметь
может. Мало этого! Пойдёт с сопливыми своими куклукскланерами (каждый
из которых заложит при первой засаде сразу), заминирует азерам ларьки и
рванёт, и кучу людей похоронит. А тут и пожизненное. И всё так, без
нужды, если разобраться, для забавы просто.
А
я! Медлю, ругаюсь, ною, как баба. Убили, может быть, женщину, которую я
любил, люблю. Скорее всего убили. Скорее всего люблю. И показали мне
специально. А я! Тут же думаю — не любил я её, и она меня не любила. Не
стоит она того, чтобы мстить за неё. Вот мысль, и верная будто бы с
виду, а разберёшься, в ней правды на четверть, а на три четверти —
трусость. Лишь бы ничего не делать, лишь бы не быть, притвориться от
страха мёртвым, чтобы не сопротивляться. И что, в самом деле, круче?
Смириться, терпеливо лыбиться, когда тебя трахают в жопу все кому не
лень? И верить, что так лучше, что кто-то должен первым перестать
мстить, перестать убивать, выйти из круга ненависти. Смириться и тем
самым от смерти отречься. Или — нет! Или — взять пушку и расстрелять
всю эту дрянь. Вон Ксеркс море высек — может, и глупо, но зато круто. И
какая разница — десять лет, пожизненное, смерть. Это как уснуть, это
хорошо. Хотя… Что снится мёртвым? Кто знает. Вдруг что похуже здешней
дребедени. Тут и раскорячишься. Тут и зачешешь репу. И так всегда — чем
больше думаешь, тем меньше понимаешь. И ещё меньше делаешь. Отпусти
меня, отупение! Оставь, страх…»
Додумав досюда,
Егор почему-то, выйдя на улицу набрал номер Чифа. Кажется, сигнал ещё
не прошёл, а Игорь Фёдорович уже здоровался:
«Здравствуй,
Егор». «Здравствуй, Чиф. Я только хочу узнать, не ты ли Плаксу убил?»
«Это Егор?» «Егор, само собой. И меня заманил на Юг через эту чекиста,
чтобы зверям местным скормить». «Зачем бы мне это понадобилось?» «Я же
твоего отца убил». «Отчима». «Он тебя с трёх лет растил, сам говорил. А
ещё ведь за эти годы я совсем от тебя отделился и не делился ничем.
Тоже простить не мог. Столько сделал для меня, вывел в люди и даже
дальше, а я и спасибо не сказал». «Пустой разговор. Мелкие мысли. Я не
опущусь до твоей трусливой болтовни, Егор».
Чиф
ушёл с линии. Егору стало совестно. Позвонил Струцкому. Вскоре был у
него дома, объяснялся, платил. И немногим позже — на его джипе
приближался к изношенной подошве потрескавшихся некрасивых гор.
39
Струцкий,
русский офицер, волей войны удерживаемый тринадцать лет на чужбине, по
общему нашему национальному свойству быстро становиться своими среди
чужих с некоторым трудом уже отличался от горца. Окуначенный со всей
округой, уверовавший в аллаха, чтобы далеко за богом не ездить, он и
внешне непостижимым образом из белобрысого курносого муромца
переделался в местную масть. Говорил и думал тоже по-здешнему, речь
нашу, кроме мата, почти совсем забыл, чему споспешествовали две
контузии, полученные одна в бою, одна — вследствие подрыва на фугасе.
Возможно, поэтому долго не мог врубиться, чего от него хотят. И только
когда прозвучало имя капитана Вархолы, резко уразумел и сказал
«поехали». Через полчаса, уже в пути, добавил: «Провожу». Дорогой не
разговаривал, на вопросы только нехотя улыбался, но иногда в его
похожей на папаху и бурку бороде смутно слышалась заливистая арабская
песенка.
Шоссе было похуже, чем в москве,
получше, чем обычно. Двигались свободно, однажды лишь обогнанные и
слегка обстрелянные сворой ваххабитствующих байкеров; навстречу же
попадались неизвестно чьих войск бтры, нечасто, впрочем, а чаще —
бесстрашные высокомерные коровы, никогда и никому дорогу не уступавшие.
Байкерская пуля чиркнула Струцкого по уху, он машинально прихлопнул
рану пластырем из кармана, как муху кусачую прибил. «Вы в порядке?» —
спросил Егор, Струцкий нехотя улыбнулся. Егор, чтоб скоротать путевое
время, рассказал ему придуманную на ходу историю, хотя он и не просил:
«Савин инженер. У него милая жена. Тоже инженер. Милая, но не более
того. Не в моём вкусе. Савин был мой друг. Мы вместе учились. Теперь
интересуются, почему мы больше не дружим. Объясняю.
В
одну из суббот я, как это часто случалось, забрёл к Савиным, прихватив
бутылку водки. У них однокомнатная квартира. Я как холостяк,
обречённый, видимо, на пожизненное заключение в коммуналке, люблю
ходить в гости к семейным обладателям изолированной жилплощади.
Приобщаюсь.
Тот вечер был обычным, уютным и
тихим. Что-то ели, выпивали. Савин лениво ругал демократов, иногда
называя их для краткости евреями. Я вяло возражал.
Потом мне предложили остаться ночевать. Я часто у них ночевал. Спал на кухне, на полу, на каких-то старых одеялах.
Разбудил
меня Савин. Он ставил чайник на плиту. Гремел ужасно. Я ничего не успел
сказать. Обнаружил, что со мной спит Вера. Так зовут жену Савина.
Прижавшись ко мне и уткнувшись лицом в моё плечо. Я остолбенел, если
только можно остолбенеть лёжа.
Савин даже не посмотрел на меня. То есть, на нас. Он вышел. На нём лица не было. Точнее, было, но такое, что лучше б не было.
Я вскочил и бросился за Савиным. Объясняться. Его жена тоже проснулась. И начала объясняться. Был переполох.
Кое-как
до Савина дошло, что никто ни в чём не виноват. Он вспомнил, что в
прошлом году в Сочи Вера поднялась с постели и бродила по комнате как
бы не в себе. Наутро она ничего не помнила. Лунатизм.
— Ну да, лунатизм, — бормотал Савин.
Я рассказал, что в детстве страдал тоже чем-то подобным. Удивлял маму.
Чтобы
замять недоразумение, уселись завтракать. Вязкое молчание нарушалось
стремительными попытками всех доказать всем, что ничего особенного не
произошло. Неуверенно смеялись. Диковатый был завтрак. После второй
чашки чая я обратился в бегство.
Дома, наспех
поругавшись с соседкой, я заперся в своей комнате. Я подумал, что
случившееся мне льстит. Может быть, что-то, существующее в самых
глубинах жены Савина, влюбилось в меня. И она, возможно, никогда не
узнает об этом. И даже о существовании той своей части, которая меня
любит. И, может быть, далеко во мне найдётся что-то, отвечающее
взаимностью не её милой поверхности, а той её влюблённой в меня глубине.
День
был воскресный, утомительный. Я решил пораньше лечь спать. Взял один из
томов Пруста. Это моё любимое снотворное. Сделав несколько шагов по
направлению к Свану, я уснул.
Проснулся
глубокой ночью. От холода. Ливень разрастался с библейским размахом.
Какой-нибудь шустрый Ной уже, должно быть, позаботился о лодке.
Я был одет в свой единственный костюм. Он промок настолько, что казался сшитым из воды.
Кроме того, я сидел на скамейке. На каком-то бульваре.
Кроме
того, рядом сидела Вера. Она спала. Я её обнимал. Она была одета в
нечто белое, бесформенное от ливня, в чём с трудом узнавалось свадебное
платье.
Пока я думал, она проснулась. Я всё ещё обнимал её.
— Кажется, мы имеем дело со свадьбой, — сказал я. Она молчала.
— Интересно, нас уже обвенчали, или ещё не успели? И где гости? Уже разошлись, или вот-вот придут? — сказал я.
— Я тебя не люблю, — сказала она.
— Я тебя тоже, — сказал я.
— Холодно, — сказала она.
— Я тебя провожу, — сказал я.
Бульвар оказался Гоголевским. Провожать пришлось долго. Я сильно простудился тогда».
Начинало
темнеть, трасса сузилась и запетляла, горы громоздились всё выше и
теснее, пока не завалили и не оборвали совсем дорогу. Струцкий
затормозил, оба вышли.
Легендарный Эльбарс
рвался из-под ног в небо и почти доставал его ослепшей своей вершиной
цвета звёзд. К его отвесным бокам еле клеилась серпантиновая тропка,
ведущая дальше вместо дороги. «Пять тысяч», — задрал глаза Егор,
вспоминая школьный географический атлас. Струцкий достал из джипа
жёлтый чемодан, вывалил из него на мокрые камни какие-то клубы и кучи
всяческой проволоки, в которых путались лампочки, резисторы, тумблеры,
торчали антенны и трубки, попадались горстями и врозь какие-то платы,
динамики, микрофоны и даже, кажется, один не вполне идущий к делу
спидометр. Присев рядом с этой свалкой, Струцкий запустил в неё обе
лапы и минут десять деловито матерился, копался в ней, наощупь что-то
отлаживая. Наконец, проволочная куча начала потрескивать, посвистывать
и шуршать, как радиоприёмник без корпуса, задрыгали стрелками приборы,
замигали, как на ёлке, лампочки. Струцкий нехотя улыбнулся, выудил из
засветившейся путаницы антикварные наушники, подсунул под офицерскую
свою фуражку и стал кричать на кучу неизвестными словами, судя по
интонации, вызывая кого-то. Покричал, потом помолчал, вслушиваясь в
наушники. Удовлетворённо покачал головой: «Ждут. Близко. Иди по тропке.
Там встретишь. Сразу за Эльбарсом». Он давно так много не говорил
по-русски. Говорил и после каждого слова делал паузу, чтобы удивиться
собственным словам. Ногой запинал рыхлую рацию обратно в чемодан,
забросил его, с мелькнувшей надписью «минсредмаш», на заднее сиденье,
запрыгнул в джип. «Не надо тебе. Туда ходить», — произнёс вдруг
отчётливо, удивился и стремглав уехал.
Читаем дальше...
14 часть (продолжение, главы 40, 41, 42)
Источник: http://lib.rus.ec/b/162753/read |