34
Камаз умчался в
москву. Егор с твиксом и гаджетом в кармане побрёл в другую сторону и
метров через триста увидел то, что заставило его спешиться. Из земли
торчал столб с облезлым щитом, указывающим на пыльные поля и плешивые
посадки. «Лунино», — сообщала робкая надпись. Это было название
бабушкиной деревни, имя детства, прозвище света.
У
этого столба мать просила водителя рейсового автобуса сделать не
учтённую в расписании остановку, когда привозила Егора на каникулы. Под
этим столбом он, когда подрос, сам голосовал за попутку, чтобы
добираться обратно до столицы.
Из-под этого
столба текла петляющей речкой то пыли, то грязи грунтовая дорога, по
которой плыть было бы легче, чем ехать, вбок от бетонного шоссе, в
сторону Лунина, куда и приводила километров через пять. Куда повела и
теперь Егора, как сорок лет тому назад. И как сорок лет назад, в небе
отражалась однообразная беспредельность полей, мерещились ангелы и
неподвижно летели стрижи.
Вот, возле этой ямы,
а ведь и сорок лет тому здесь была та же (или такая же) яма с почти
круглой, как луна, чёрной лужей по центру, — здесь из перезрелого хлеба
вышел к нему лось. И до сих пор этот доисторический лось в две лошади
ростом был самым большим из виденных Егором на воле зверей. Тогда Егор
и приятель его сельский пацан Рыжик побросали велосипеды и удрали в
рожь, и заплутали в ней, так что выбежали на другом краю поля к
Зимарову, зарёванные, запуганные. А в Зимарове была единственная на
полобласти действующая церковь. И они влетели в неё со всех сил, с
отчаянного разбега — сразу под купол, прямо в синеву библейских небес,
написанных на сводах ещё до великой войны уездными богомазами,
вхутемасовцами на каникулах. И Егор повис в этой синеве среди плоских
святых и сразу нескольких спасителей (искушаемого, исцеляющего,
распятого, воскресшего, преображённого) и парил, не чуя, где верх, где
низ; и прочитал с трудом из трудно узнаваемых букв «аще богъ по насъ,
кто на ны», и понял, и плакать перестал. Пришёл отец Тихон, не в рясе,
в мирском, спросил: «Вы чьи?» Егор не успел приземлиться и смотрел мимо
батюшки, зато Рыжик не растерялся и отбарабанил: «Лунинские мы, только
заблудились». И добавил, догадавшись, где он и кто перед ним, вспомнив,
как бабка учила: «А веры мы нашей, крестьянской». «Это хорошо, что
нашей», — улыбнулся поп и отвёз на телеге ребят домой. И велосипеды по
дороге подобрали, никуда они не делись.
А вот
под этой стальной аркой, гигантской опорой лэп, уносящей смертельно
опасные, зловеще гудящие высоковольтные провода как можно дальше от
земли и хлипких её обитателей, он впервые поцеловал женщину. Вернее,
девушку, которой было почти семнадцать, на целых полтора года больше,
чем ему. И поцеловав, не смог остановиться и в первый раз, тут же, без
романтического перерыва залез в неё вытянутым далеко вверх высоким
напряжением, переполненным любопытством, живой жарой и рвущимися наружу
семенами передним своим краем. Он остервенело напирал, бил им, как
лучом, раздвигающим влажную ночь, как где-то вычитанный им
проводник-индеец машет мачете перед собой, пробиваясь к озеру сквозь
душную сельву.
Он до сих пор помнил финальные
судороги, он пролился, как вода, в глазах стемнело, но они не смогли
отдохнуть в душистой траве, как юные любовники из буколической фильмы,
ибо сразу, без романтической паузы почувствовали, как оголённые места
обоих всё это время жадно жрали и продолжали жрать кровавые сумеречные
комары. Ещё неделю Егор почёсывался, припоминая свою неторжественную
инициацию. Оля, так звали девочку, приезжала на лето к родителям
Рыжика, её кузена, из Тамбова, помнится. Это было их последнее лето в
Лунине.
Егор дотащился до развилки. Налево
Лунино, направо лунинский погост, где хоронились, окромя лунинских, ещё
ржевские и урусовские—мертвецы из крошечных деревенек, обиженных и
богом, и царём, и советской властью, и новодемократической. Там заместо
земли были суглинки и солоноватые пески, да и тех едва хватало на хилые
огородишки, куда мешок семенной картошки закопать было тесно, а людям
схорониться и вовсе негде. На урусовский узкий пруд ходили с первым
солнцем Антонина Павловна и маленький Егор удить кротких карасят. И
однажды Егор напоролся на укрытую в придорожной полыни битую бутылку и
раскромсал ногу до сильной крови.
Бабушка
заверещала, бросила удочки и с Егором на руках добежала до ближайшего
из девяти урусовских домишек. На крик её никто не вышел. Ни в первом
домишке, ни во втором, ни в третьем, ни в четвёртом, ни в пятом. Во
дворе шестого гонялся за курицей кучерявый мужик в офицерских парадных
штанах, вымазанных, будто в войне, до чрезвычайной степени. Как бабушка
ни причитала, он, слушая её мольбы и крики, преследовал курицу ещё
минут двадцать, догнал, как страшный фокусник откуда-то из воздуха
извлёк топор, отрубил курицыну голову, используя крыльцо вместо плахи,
и только после этого вернулся к калитке и спросил: «Тебе чего?»
Брошенная
им у крыльца и топора безголовая курица вдруг вскочила и побежала по
двору опять, поливая кровью разбросанный по земле разный сор. Подбежала
курица и к мужику, обрызгала его. Он, ухмыльнувшись, пнул её ногой, она
отлетела обратно к крыльцу и там затихла. Егор обмер от ужаса и не
слышал, как бабушка, бранясь уже, объяснялась с куриным палачом. Только
последнюю его фразу различил. «Вам к фершалу надо. В Лунино ступайте».
Антонина
Павловна, плюнув в его сторону, понесла было побелевшего внука в
Лунино. Мужик догнал их, остановил, вырвал откуда-то из воздуха
необычайно обширный лист подорожника, сунул Егору в руку («вот,
прилепи, помогает») и пошёл домой, видимо, не закончив ещё всех дел с
курицей. На выходе из Урусова Егор спросил: «Ба, а почему они злые
такие?» Бабушка вместо ответа пригнулась, захватила с дороги щепотку
пыли и поднесла к его губам. Егор лизнул, подержал на языке. «Ну?»
«Солёная». «Ну вот то-то и оно».
35
Егор
не знал, зачем шёл, и потому на развилке замешкался было. Думал сначала
в Лунино мёртвое, на погост, к бабушке. Но, почувствовав на себе
одышливую толстую тоску и тучную, как околевающий боров, боль, понял,
что на погосте среди крестов и могил сразу же умрёт, как мгновенно
заснул бы измотанный долгой, с трясками и пересадками, бестолковой и
бесполезной поездкой человек при виде других смертельно усталых
путников, уложенных на кроватях.
Свернул
налево, в живое Лунино. Ожидал, что бывшее в детстве бескрайним и
долгим с высоты нынешнего роста увидится небольшим и скоротечным, но
чтобы настолько, не мог предположить. Речку, где чуть не утонул
несколько раз, которой хватало и на плавание, и на ловлю рыбы сетями и
бреднем, и на строительство плотин, и на путешествия по таинственным
берегам, и на страшные истории про утопленников, великую эту речку, его
миссисиппи, которую он представлял, зачитываясь томом сойером, не по
мосту он перешёл на этот раз, не перепрыгнул даже, а просто перешагнул.
Сельский магазин, среди сокровищ которого находились и для него пряники
и конфеты, а иногда даже шипучие саяны, плоской крышей был вровень его
плечу. Клуб, где бывали кино и танцы, и предчувствие любви и
поножовщины, и того ниже оказался. Все яблони были вполъегора, дома
будто кукольные. Мотоцикл с коляской, пришвартованный у медпункта был
как из детского мира, Егор бы и сесть на такой не смог, не то, что
поехать. Он добрёл до бабушкиного дома, посмотрел на него сверху, в
чёрную глотку трубы. Окружающее выглядело странно, но не удивительно
для Егора, который был не вполне в себе и оттого все нелепости
наблюдал, как во сне, — без паники. Было, впрочем, чисто, нарядно,
свежо. Таким Лунино до сих пор притворялось только в воспоминаниях, в
жизни пребывало и в лучшие времена куда скуднее.
Он
уже собрался, пригнувшись, приоткрыть дверь и просунуться в родной дом,
как из соседского амбара выкатился толстоголовый, с арбузным пузом,
весь какой-то округлый, гладкий, на все стороны пологий, похожий на
пожилого колобка, покрытый кепкой и ватником, при каждом слове
взмахивающий вороными усами и ворсистыми ушами, необычный, а потому не
забытый и мигом узнанный персонаж.
«Дядя
Коля, — вскрикнул Егор. — Привет. Узнал меня?». «Привет, узнал, как
же», — не очень, кажется, искренне ответил дядя Коля. «Ну, ты как?»
«Нормально». «Постой, дядь Коль, сколько же тебе теперь, если мне за
сорок? Семьдесят? Тебе не дашь! Хорошо сохранился». «Да что мне будет?
Лежу дома, никому не мешаю. Никто меня не ест, не бьёт, чего бы мне не
сохраниться. Ещё сто лет пролежу, а всё как новый буду». «Дядь Коль,
постой, вот я же вспомнил, точно помню, говорили мне, помер ты. Точно,
помер». «Да может и помер. У нас ведь каждый день одно и то же. Умрёшь
и не заметишь. Без разницы. Может и помер, со стороны виднее». «Меня-то
помнишь?» «Вроде помню, а имя забыл и фамилию». «Егор я, Самоходов».
«Ну Егор, так Егор, а чего приехал?» «Пить захотел. Вот заехал воды
попить».
По ходу столь дикого разговора,
действительно, не успев разобрать, удивлён ли он беседой с давно по
верным известиям весьма мёртвым человеком, или подвела его попросту
память; и отчего, как и всё в том странном Лунине, дядя Коля какой-то
маломерный, по пояс ему только и под стать словно с детской площадки
понатащенным постройкам и деревцам, и лошади размером с собаку,
высунувшей морду из-за игрушечного забора, — действительно, среди этого
разговора осенило Егора, вспомнил он, зачем пришёл. Не желание видеть
родину (которая буквально оказалась малой) выхватило его чуть не на
ходу из машины, а невыносимая жажда. Что душно в камазе, как в грязной
кастрюле, где не первый день уже варился лежалый дальнобойщик в
собственном поту, Егор осознал, когда Василий пил свой чёрный, как
грязь, квас. Захотел пить и Егор, до смерти захотел, а тут — «Лунино»
промелькнуло в окне и вытащило из-под боли, жажды и сваленных в кучу
отходов судьбы — образ егоркина родника.
Как
лунный свет, пугающе чистая и обжигающе холодная вода, которой дышал
внезапно вскипающий среди русской осоки мальдивский песок, широко и
очень тонко покрывала просторную, в несколько шагов, зыбкую по краям
прогалину в зелёном сумраке у реки. Воду эту приходилось пить с колен.
Пить осторожно, сдувая золотистые пылинки и былинки с иконописного
отражения собственного лица, стыдливо целуя его в ледяные губы. Пить
нежно, почти не пить, чтобы не наглотаться песочного дна, больше
любуясь, прикладываясь к воде, как к чудотворному образу, с которого
смотрел, улыбаясь, похожий на загорелого мальчишку родниковый господь.
Вышедший
из земли, скорее всего, не так давно и бивший далеко за селом, родник,
открытый Егором, долго был его секретом. Мальчик часами слушал, как
плавно пляшут в ключах песок с водой и солнечными бликами под
раскрашенную шелестами летнего воздуха тишину. И даже когда он
поделился чудесной тайной с Рыжиком и Ольгой, и вся деревня прознала
про родник, никто не явился расширять и углублять его, поскольку в
спасительной дали от жилья он никого не интересовал, за водой всё равно
не находишься, есть колодцы ближе. Так он и назвался егоркиным
родником. И остался в памяти навсегда, и там шлифовался и полировался
все эти годы с использованием новейших мнемотехнологий, и выглядел
теперь глянцевой картинкой, неправдиво прекрасным воспоминанием о
сиянии сладкой прохлады, над которой висят — у самой воды стрекоза, а
высоко возле неба — ветер, след самолёта, звезда.
«Попить
тебе принесть?» — спросил дядя Коля. «Ты егоркин родник знаешь? Туда бы
мне. Помню, что в той стороне, — Егор махнул бинтами на разгорающийся
понемногу закат. — А точно где, забыл». «Знаю, только далеко это.
Бледный ты чтой-то. Дойдёшь?» «Надо мне, надо», — схитрил Егор, ответив
не на тот вопрос, не уверенный, что дойдёт.
36
Шли
почти час, один — слабеющий с каждым шагом. И — обделённый ростом
мелконогий другой. Пока тащились, дядя Коля рассказывал, как
председатель разорённого реформой колхоза, возбуждённый от безденежья
до извержения бредовых идей, объявил егоркин родник коммерческим
чудодейственным источником св. Георгия. Имя воителя дал по созвучию и
по причине чеченской войны. Пустил слух, что вода сберегает от пуль, а
неубережённых лечит. Так что месяца четыре мамки привозили со всей
округи лопоухих своих солдатиков. Поили их, кропили, умывали водой из
егоркина ключа, стирали в ней одежду, набирали с собой, в пузырьках
из-под валерьянки отправляли посылками на Юг. Председатель собирал с
паломников некоторые деньги, на что и содержал оттрудившихся старух и
трудящихся пьяниц своего колхоза. Но вскоре пошли по домам похоронки,
воротились после первых боёв мертвецы и калеки, чудес не случилось. В
родник успели вкопать железную бочку, пристроили кривой деревянный
помост, к растущей рядом ветле привинтили эмалевую кружку на мопедной
цепи. Место стало цивилизованное, грязное. Вода заржавела,
припорошилась дохлыми мухами. Не помогла мамкам, не спасла их ребят,
подвела, и ходить к ней перестали.
А пришли
мамки и калеки к председателю домой. Расспросить, почему за их
последние рубли не предоставлены им должного качества высоко оплаченные
исцеление, воскресение и спасение. Председатель, человек чуткий, загодя
выпрыгнул в оконце и затаился в зарослях крыжовника. Так что
расспрашивать стали сожительствующего с ним агронома (sic?[25]),
замешкавшегося у телевизора. Расспрашивали долго, молча, тяжело дыша —
мамки поленьями, добытыми во дворе, калеки костылями, протезами и
прочими новыми конечностями. Агроном кричал в ответ караул и милицию.
Мамки ушли, агроном подлечился, но председатель так расстроился, что
уже не появлялся на людях. Партизанил в крыжовнике, оттуда и управлял
хозяйством. Агроном носил ему туда каравайцы, молоко на прокорм и
бумаги на подпись. Подписал председатель и приказ о лишении родника
звания чудодейственного и имени св. Георгия и о начале активной
внешнеэкономической деятельности. Теперь его занимал экспорт лягушек и
дождевых червей. Лягушек желал сбывать во Францию, червей и сам не
ведал куда, но торговал горячо, свирепо даже, буйно переписываясь с
транснациональными гигантами. Страдающие бюрократизмом гиганты
реагировали чёрство, выгоду свою не разглядели, и председатель
переключился на нефтянку. Получил за откат кредит в госбанке и нанял
геологов. Геологи тяжело бухали полгода, но полезных ископаемых (не то,
что нефти, даже глины какой-нибудь промышленной или хоть грязи,
помогающей от лишая) не нашли никаких. Обнаружились в родной почве
только и без того хорошо известные дождевые черви да какие-то древние
мослы. Энергичный председатель выполз из крыжовника и повёз мослы в
областной музей. Краеведы признали, что действительно обнаружен
древнесарматский либо древнебулгарский скотомогильник, что мослы и
вправду исторические, но музейной ценности не представляют и цена им
ноль. Председатель забрёл с горя в кинотеатр и на середине фильма
выскочил, воодушевлённый, на улицу, вернулся домой в крыжовник с
яростным намерением вложиться в киноиндустрию.
А
Егор нашёл свой родник загаженным, да просто погибшим. К такой воде он
прикасаться не стал и, чтобы не хотеть пить, улёгся у тенистых лопухов
и уснул. Проснулся, продрогший от выпавшей на бинты и ресницы вечерней
росы. Три здоровых гражданина его примерно лет глазели на него, а дядя
Коля показывал пальцем. По центру стоял в джинсах и лёгкой куртке
похожий на хорошо пожившего, поевшего и попившего Рыжика мужик. Слева
от него и справа два поровну упитанных близнеца с одинаковыми помповыми
ружьями. Левый в форме, майор милиции, правый, судя по первому
впечатлению, часто и сильно судимый гангста.
— Егор? — спросил кто посередине.
— Я, — сказал Егор, уясняя, что этот парень не похож на Рыжика, а Рыжик и есть. — Ты Рыжик.
— Помогите подняться, — скомандовал Рыжик.
Близнецы
вежливо поставили Егора на ноги. Он приблизился к Рыжику. Обнялись
осторожно, опасливо, поскольку, некогда приятели, не знали, кто они
друг другу теперь, после стольких лет незнакомства. Сели в джип,
приехали к Рыжику в большой дом, умыли Егора, выпили, закусили.
— Я
в москву после школы удрал, в профтехучилище. Краснодеревщиком был на
фабрике. Тут капитализм. Стал мебелью торговать, потом домами, землёй.
Но деревню навещал, мать здесь у меня. Тут стариков восемь всего
осталось, да и тех на зиму родственники по городам разбирали. В одну
такую зиму, когда никого не было, председатель наш колхозный продал
заезжим киношникам наше Лунино. Они боевик снимали. «Чапаев-3». Им было
нужно сцену снять, как чапаевцы разоряют и сжигают дотла село. Типа
современный взгляд на героя гражданской войны. Вот наша деревня и стала
исходящим реквизитом. Так у них называется. Сожгли её для картинки.
— «Чапаев-3»? Значит, и второй был? Я ни одного, кроме первого, не видел. Не слышал даже.
— Да
хрен их, Егор, знает. Я тоже не видел. А приехал весной, мать привёз,
выходим мы с ней из джипа, а деревни-то нет, одни печки, как в Хатыни.
Хоть написал бы кто, бляди. Хотя писать-то кому? Вокруг одни погосты.
Поехали в центральную усадьбу, но председателя не нашли, агроном только
под горячую руку попался, отмудохали мы его ни за что, ни про что,
драйвер мой и я, а толку? Купил тогда я эту землю. А чтобы сеять и
пахать купил ещё джондиров и катерпиллеров, посадил на них привозных
китаёзов, теперь семьдесят центнеров с га беру. При советах за двадцать
героя соцтруда давали. Вот!
— Молодец.
— А
Лунино восстановил полностью, но в миниатюре, вдвое меньше. Клуб, дома,
магазин, амбары, деревья — всё как было, но в масштабе один к двум.
Завёл карликовых кур, лошадей, коров. А к ним лиллипутов из областной
филармонии нанял, некоторых даже под наших жителей бывших
подгримировал. Ты видел, дядя Коля как настоящий. Жалко деревню, но так
дешевле. Для бизнеса Лунино не нужно, а для ностальгии и половины
хватит. Себе вот по дореволюционным рисункам и фотографиям барский дом
восстановил. И парк доделываю. С утра разглядишь, какая у меня аллея
липовая.
Липы вековые из Германии контрабасом
вывез, не поверишь. На Унтер-ден-линден таких нет, в Баден-Бадене и то
отстой по сравнению с моими. Но тут уже всё один к одному,
по-настоящему.
— А за сколько он Лунино загнал?
— За сто долларов, Егор, не поверишь, бля.
— Да ладно.
— Вот те крест. Он же при старом режиме выдвинулся, айкью[26]
минус двадцать, долларов этих не видел никогда, бизнесмен этот
лапотный. Он бы и за пятьдесят продал, и за пять. У тех просто бумажек
меньшего номинала не было. Теперь батрачит у меня на плантациях
крыжовника. Не лох даже, а так, лошарик, каких на вокзалах цыгане
разводят.
Читаем дальше...
13 часть (продолжение, главы 37, 38, 39)
Источник: http://lib.rus.ec/b/162753/read |