16
К этому-то
доблестному мужу и приехал Егор. Провожаемый Абакумом, быстро прошёл
привычным маршрутом в перезолоченный предбанник, размером с большую
залу, в стиле рококо, каким он виделся уездному дизайнеру и кишинёвским
финишистам. Разделся в шкаф, инкрустированный серебром и муранским
стеклом, обитый кожей кенгуру, оклеенный жемчугом. Завернулся в
простыню, вышитую гуччи лично (так было написано в двухтомном
сертификате, бесплатно приложенном к итальянской тряпице), и уселся в
очередь, в кресла перед одной из банных дверей. «Сегодня в русской
принимают, Егор Кириллович», — упредил Абакум. «Третьим будете, Егор
Кириллович, давайте по рюмке», — захрипел один из дожидавшихся, толстый
и без бани красный с бугристым рылом второстепенный министр каких-то не
вполне определённых дел. Завёрнутый в такую же, как Егор, хламиду. Они
познакомились с год назад и часто встречались в очереди. Другой
посетитель был в генеральской форме, то ли прокурор, то ли
железнодорожник, то ли дипломат. Он, кажется, был впервые и смущён, рад
был бы уйти, но надобность, видно, была уж очень велика. «Перед парной
вредно. После выпьем, если дождётесь, Андрей Степанович», — ответил
вместо здравствуйте Егор. Из парной тем временем выскочила, воскликнув
«ох, хорошо! хорошо!», распаренная полная средних лет женщина в
купальнике, тоже старая знакомая, супруга знатного политика, часто
улаживающая какие-то его вопросы у Ктитора. «Ир, привет, — сказал ей то
ли прокурор. — Ну, как он сегодня?» «В духе, в духе, не тухни, — из-под
душа уже подбодрила Ирина, добавив — министру и Егору. — Привет,
Андрей, и тебе привет, чернокнижник». Умчалась одеваться в боковой
выход, а неизвестно чего генерал, хотя и его очередь была, не решился
входить и пропустил министра вперёд. Тот вышел секунды через четыре,
держась за левый глаз одной рукой, а другой поднося к уцелевшему зрачку
пучок кривых и грязных выбитых зубов. Вполгромкости голося, принялся
одеваться с помощью Абакума. Проситель в форме теперь категорически
сник и удалился, спросив себя, где туалет. Егор был рад, что долго
ждать не пришлось (Ктитор, слава те, господи, и вообще был достаточно
пунктуален), без колебаний шагнул в банную мглу.
Парная
была переполнена паром и пылом, как вчерашний вечер. Паром таким
густым, что Егор за всё время беседы так толком и не увидел Ктитора.
Только проступал изредка рыжерукий силуэт, да мелькала то наколка (на
левой груди профиль Бунина, на правой — Франц Кафка анфас и текст —
«зафсё легавым отомщу»), то и в банном пекле не снимаемый и обжигавший
то Бунина, то Кафку разогретый немилосердно нательный размашистый
крест. Невидимый говорил Егору из кипячёного облака: «Ну, чекист,
принёс что путное, или опять отстой какой? Ты знаешь, я человек
верующий, люблю начистоту. Что святое, то святое, а говно говно. Ну!»
И
этот-то доблестный муж был ещё и (как будто мало было буйных красок в
его изображении) первым в стране любителем и страстным собирателем
всяческих литературных миниатюр. Изящных рассказцев, стишков, поэмок,
пьесок. Егор подсадил этого сентиментального мокрушника на высокую
словесность, прочитав ему случайно в одной компании за пьяным
разговором восемь строк современного без вести пропадающего гения. И
пропал Стае, не мог уже оторваться, покупал красивые слова по безбожным
ценам, издавал за свой счёт в именной серии, так и называемой —
«Стасовские чтения», в нескольких экземплярах ручной работы, в коже,
чёрном дереве, бисере и рубинах, на специально заказанной в Швеции
бумаге — с покупкой всех прав, в сейф, в коллекцию, для потомства;
завещал всё собираемое ленинке, ныне же живущим, избранным, оценить
способным двум-трём десяткам знатоков знакомых — за так раздаривал.
Платил авторам, но поэтов и писателей не уважал, почитал чем-то типа
лабухов, народ, дескать, нужный под настроение, но не авторитетный.
Самое чудовищное, что у Ктитора обнаружился тонкий, самый настоящий
литературный вкус. Так что покупатель он был строгий. Егор сделался его
собирателем и консультантом и пользовался доверием, хотя и не всё умел
продать взыскательному меценату.
— Пока для
тебя только один рассказ, Стас. Зато какой! Забавная вещица, — вытащил
из складок простыни в трубку скрученную бумагу Егор.
— Новый кто написал, или из прихлебателей?
— Новый, —
Егор сунул листки в рокочущую Стасовым баритоном паровую тучу. Баритон,
пробурчав «ёмоё, ёхохо, не видать, не видать ни хера; а нет, вот здесь,
под лампочкой, так, так, ага, вот», прочитал:
«Родиться
ещё не значит родиться. Судьба вынашивает нас куда дольше девяти
месяцев, и многие, достигшие зрелых возрастов, обзаведясь громоздкой
биографией, семействами и утварью, добравшись вплоть до самых вершин,
даже до самых заветных иногда должностей известного уровня, так вот,
эти многие не явились ещё на свет и не знают ни предстоящего своего
имени, ни облика, ни назначения.
Перехожу,
впрочем, к небольшому своему делу и сообщаю, что в своё время я
женился. Как все не очень предприимчивые люди, по любви.
(Женщины, замечу, кажутся мне паузами бытия, в которых бог прячет свои тягучие яды.)
Знакомые давно убедили меня, что жили мы счастливо.
Но однажды жена сказала, улыбнувшись, что я похож на огромную птицу.
Некоторое
время спустя, в одно чудесное воскресное утро, с которого так хочется
начать лёгкий для чтения роман, я проснулся от ощущения, что меня
внимательно рассматривают. „Ты спишь как гриф“, — сказала жена, и в её
голосе я услышал отдалённое эхо ужаса и отвращения.
В
следующую ночь я впервые был обескуражен её неостановимыми рыданиями.
„Прости меня, я не могу здесь спать. Мне кажется, что ты гриф, и под
твоим одеялом — перья“, — пыталась объяснить она.
Так
мы стали спать в разных комнатах. Но ей теперь мерещились взмахи
гигантских крыльев, и она опасалась, что я влечу в её спальню.
Мы
обратились к врачам. Я оплатил целую бездну неутешительных диагнозов и
бездарных рецептов. Один доктор прописал тазепам моей жене, другой —
валериановые капли мне, третий, сыпавший анекдотами и табачным пеплом,
рекомендовал надёжную психиатрическую лечебницу нам обоим, ещё один
мямлил что-то банальное о закономерном охлаждении супружеских отношений.
Я
стал часто подолгу стоять у зеркала и постепенно отыскал в своей фигуре
и движениях действительно много чего неотвратимо птичьего.
Через
три месяца жена сбежала, оставив пространную записку, в которой
обвиняла „только себя и свои нелепые фантазии“ во всём случившемся. Я
насчитал в этом траурном тексте две грамматических и четыре
пунктуационных ошибки. Слово „гриф“ повторялось девять раз.
Затем
ко мне пришли друзья, чтобы утешить и расспросить о подробностях. Когда
я сказал им, что жена ушла из-за моего сходства с грифом, они смеялись,
но один из них заметил, что я и вправду вылитый гриф.
С
тех пор меня как бы в шутку стали называть грифом, а я злился и
проваливался в темень борьбы с собственными жестами, гримасами,
походкой, лицом, сумма которых в любом сочетании выпирала наружу
кричащим грифом, и быстро опустился до окончательных мыслей о
пластических операциях, переодеваниях и переездах.
Все
улыбки казались мне ухмылками, и каждого, даже самого добродушного
собеседника, я подозревал в желании унизить меня вежливым умолчанием о
моём очевидном уродстве.
Гриф, победоносный гриф неизлечимой болезнью проступал сквозь каждую пору моего тела.
И
вот — наступило ещё одно чудесное воскресное утро, и сон оставил меня,
но я не выбирался из-под одеяла, чтобы не увидеть гладкие лоснящиеся
перья на своём теле. Мои длинные костлявые конечности стали мне
омерзительны, я изнемог.
Тогда, как все не
очень предприимчивые люди, я выбрал самый простой способ избавиться от
страха быть похожим на грифа. Я стал им.
И вот
— я гриф, и это немного странно, поскольку за недостатком любопытства я
не успел почти ничего узнать об этом существе. Знаю только, что я
большая чёрная птица, живу долго и питаюсь падалью».
— Ну и как? — спросил Егор.
— Мрачно. Что ты мраки мне всё время носишь?
— Что пишут, то ношу. Сколько дадите?
— Как всегда.
— Договорились.
Из тучи вылезли промокшие с расплывшимися буквами листки.
— Отдашь Абакуму. Он всё сделает.
— О'кей. Я ему дискету отдам. Бумажки размокли совсем.
— Ну, хер с ними, — Стае бросил рассказ на пол. — А вот послушай-ка ты меня.
17
Зазвонил
телефон благочестивым пасхальным рингтоном соловецких колоколов.
Аппарат работал прямо в парной, сделанный на заказ, жаростойкий и
влагонепроницаемый с автоохлаждающейся трубкой и клавиатурой.
— Алё?
Алё, алё! Ну. И? Как промазал? О, му… О, мудило! Враг тебя забери… Что?
В собаку попал? Какую собаку? С которой кто гулял? Алё… Да собака-то
при чём? Это ж он мне должен, а не псина его невинная. Вот божинька
тебе кочерыгу-то отчекрыжит. За то, мудило, что грохнул не того, кого
надо. Я щас… Я… Я человек… Я… Закрой пасть! Я человек верующий. Знаешь,
знаешь… А вот то и делай, бери винтарь и жми назад, и пока не попадёшь
в кого нужно, не возвращайся. Давай… кто там ещё? Пусть проходит, —
бросив трубку, Ктитор продолжил обращение к Егору. — Да, да, послушай.
Ты мне лежалый товар сплавляешь, братан, за дурака держишь.
— Ты о чём, Ктитор?
— А о том, о том самом. Стихи принёс? — Да.
— Скажи…
— Вот немрачные будто…
Там было время.
Там было место.
Там собрались говорить о прекрасном
ангелы в белом,
демоны в чёрном,
боги в небесном
и дети — в разном.
Там было шумно.
Там было странно.
Место топтали и время теряли.
Ангелы пели,
демоны выли,
боги смеялись,
а дети — знали.
— Так я и знал! — словно того и дожидался Стас. — Так и думал! Так предполагал! Опять размер! Опять рифма!
— Да о чём ты, понять не могу, — потерял терпение Егор.
— Да
о том, что в размер и в рифму не пишет никто давно. Теперь в моде
верлибры, свободные, сиречь белыя стихи. У меня теперь новый поставщик,
продвинутый. Сейчас придёт, покажет класс. А тебе, Самоход, хочу расчёт
дать. Поторговали и будя. Устарел ты, от жизни отстал.
— Свободный
стих дело вовсе не новое, — возразил Егор. — Ещё Уитмен писал. И до
него. Ты вот псалмы горланишь целыми днями — это же те же свободные,
без размера и рифмы…
— Шевальблану мне,
шевальблану, — гомически жестикулируя, воскликнул впорхнувший в парную
голый господинчик, открыл банный холодильник, не глядя поддел початую
бутылку и бокал, плеснул вино, включил банный телевизор.
— Ктитор,
а Ктитор, ты здесь? Сейчас меня будут показывать. Канал «Культура». Где
пульт? Здрасьте. Егор? Очень приятно. Геннадий. Ой, уже кончается.
С
противотуманного экрана оскалился на голого Геннадия его разодетый в
бриони двойник с блеснувшим во рту каким-то «…ащавшегося», вероятно,
хвостом ещё до включения смачно початого слова, перевёл довольный взор
в упор на Егора и пропал, замещённый всклокоченной корреспондентшей,
промычавшей: «Своё мнение о новом фильме режиссёра Альберта Мамаева
„Призрачные вещи“ искристо и остро выразил известный кинокритик
Геннадий Устный».
— Жалко, не успели. Ну, ничего, в ночном выпуске повторять будут, — Геннадий лизнул вино.
— Генк,
прочитай, что свежего принёс, — заколыхался скрывающий Ктитора пар. — А
ты, Самоход, послушай, что теперь пишут и как молодые наши гении.
Геннадий мой новый поставщик. Работай, Гендос, работай.
— «Этим
вечером, слоняясь по переулкам с больной головой и застенчиво глядя на
луну, как я думал о тебе, Уолт Уитмен», — заработал Гендос.
— Уитмен, понял, а ты говоришь, — отозвался Ктитор.
— «Голодный,
усталый, я шёл покупать себе образы. И забрёл под неоновый свод
супермаркета. И вспомнил перечисления предметов в твоих стихах», —
продолжал Генк.
— Не продолжайте, — прервал Егор. — Это чьи стихи?
— Супер, — заревел в чабрецовом и мятном тумане Стас.
— Супер, но чьи всё-таки?
— Не могу сказать, — игриво и жеманно отвёл глаза Геннадий. — Один молодой начинающий автор.
— Автор
умер. В преклонном, замечу, возрасте. Его звали Ален Гинзберг. Это
перевод с американского знаменитого стихотворения «Супермаркет в
Калифорнии». Написанного, кажется, лет пятьдесят назад, — бросился в
конкурентную схватку Егор. — Если я торгую лежалым товаром, то твой
Геннадий — ворованным.
— Нет! — одновременно заорали Ктитор и его новый поставщик.
— Проверь,
позвони кому-нибудь знающему. Или в интернете справься, — торжествуя
лёгкую победу, уже снова спокойно и тихо сказал Егор.
— Правда? — после паузы спросил Ктитор.
— Пощадите, — вспотел Геннадий.
— Супермаркет, значит? — настаивал Ктитор.
— Супермаркет. Я не хотел. Деньги нужны. Мама болеет. На лекарство. Дорогое. Мама… Дорогая… — высох от страха Устный.
Абакум
явился на зов и получил краткое указание: «В бухенвалку его». Так
называлась старая баня на краю заросшего бешеными огурцами Стасова
огорода, где из провинившихся выпаривали душу и до потери пульса
захлёстывали их вениками. Абакум увёл Геннадия, говорящего бесконечно
жалостливое «ааааааааааа…», на казнь.
Егор и Стае помолчали.
— Извини.
Абакум, как освободится, тебе позвонит. Всё оплатит. Продолжаем
сотрудничать. Не было ничего. Забудь. Иди, — помирился Ктитор.
Егор, направляясь к машине, встретил навьюченных хворостом и дровами таджиков, тащившихся к старой бане.
18
Поздние
и последние часы пятницы Егор провёл в не очень хорошей квартире на
Трубе. В стиснутой со всех сторон офисами, паласами, сервисами и
фитнесами, чудом и безалаберностью спасённой от галопирующей жадности
большого города древней дворницкой. Под видом дворника в ней проживали
два философа, три поэтессы и один революционер, и кто-то ещё… Впрочем,
хозяева здесь появлялись редко и врозь, ночевать и пить чай позволялось
любому недовольному, неопрятному и небогатому страннику. В интересах
демократии ночевать давали не более двух ночей подряд, а к чаю
требовали приносить что-нибудь для общего пользования — сахар, торт,
книгу, дивиди, сигареты, дурь, вино, зубную щётку, тёплые носки.
Дворницкая
была и не квартирой даже, а раздольной, 10x10, кухней с газовой плитой,
краном холодной воды, развалинами дворянского шкапа, кучами непотребных
стульев и табуретов, немытых посудин, пустых бутылок и переполненных
пепельниц, дырявых спальных мешков и замусоленных телевизоров и
лэптопов.
Здесь водились в изобилии мелкие
злобные и плодовитые, как насекомые, бунтующие графоманы. Иногда из
кишащего ими смрада удавалось вытянуть и зверя погромаднее, вроде
глубинной рыбы, выудить большого писателя, редкого поэта, мерцающих
радужной чешуёй, шевелящих диковинными языками и ластами, булькающих
загадочными словами, подходящих близко и вдруг тихо, без усилий
срывающихся, уходящих обратно — в пучину или в высь, на дно или небо.
Отсюда всегда уходил Егор с богатой добычей, как у туземцев, за гроши и
безделушки выменивая у гениев бесценные перлы и целые царства. Стихи,
романы, пьесы, сценарии, философские трактаты, а то и работы по
экономике, теории суперструн, порой симфонии или струнные квартеты
перепродавались мгновенно и гремели потом подолгу под именами светских
героев, политиков, миллиардерских детей и любовниц/любовников и просто
фиктивных романистов, учёных и композиторов, командующих всем, что есть
разумного, доброго, вечного в богоспасаемых наших болотах.
Тем
вечером в дворницкой было не особенно многолюдно. В центре помещения в
огромном антикварном корыте горячей пены расслаблялась только что
вернувшаяся из Шамбалы моделиер по роду занятий и квантовый механик по
образованию, мумия хиппующей красотки семидесятых (прошлого века),
богемная богиня Муза Мерц. Из её намыленного черепа торчал громадный
горящий косяк размером с кларнет. От косяка шёл такой обильный целебный
дым, что вставляло всех сюда входящих, и такой жар, от которого
растрескались стены и в котором хладолюбивый Егор не надеялся
продержаться больше часа.
В ногах у Музы,
расстелив на полу её пыльное полевое платье и разложив в кружок
необходимые вещества и части, лепил с трудом по запрещённым знакомствам
добытым лекалам наимоднейшую «веерную» какую-то бомбу странствующий
демонстрант, вожак западнического ультралиберального отростка
нацистского союза Великой Гардарики, сын знаменитого математика,
пышногрудый с похожим на сало лицом кровожадный интеллигент Наум
Крысавин. Бомба нужна была к завтрему — на дорогомиловском базаре
намечалось скопление вьетнамских и азербайджанских торговцев по призыву
ингушской крыши для инструктажа и вразумления. Плотность неславянского
элемента на кв. метр обещала быть рекордной. Приготовляемая бомба
рядовой, в принципе, мощности могла одним ударом уложить до сотни
чучмеков. Уложила по факту сорок семь, что страшно Крысавина огорчило,
но это случилось завтра, а сегодня он был доволен, работа двигалась
споро, предвкушение солидного улова лохов и надоя крови щекотало
желудок; Наум, ликуя, напевал сливочным голоском что-то из Люлли и
Генделя, иногда жулебинскую народную песню:
— Привязчивый привкус неспелого света
с обветренных дней не стереть
золотом божьего хлама…
На ломаном небе — орёл и комета.
Радуйся, русая степь!
Буря родит тебе хана.
Он взглянет на север, заботлив и страшен,
и выкликнет из-под снегов
нас, на себя не похожих.
Накормит священными спиртом и кашей,
оборонит от врагов
гордостью и бездорожьем.
И вот, протрубив в оловянное слово
отбой отболевшей зиме,
станет по-своему княжить:
навьёт он из нас разноцветных верёвок
и заново к бледной земле
беглое лето привяжет.
По
обе стороны корыта навалены были груды ломаных кресел и коробок из-под
бананов. На правой груде восседал Рафшан Худайбердыев, на левой — Иван
Гречихин, религиозные свингеры, как раз намедни махнувшиеся богами
(муслим Рафшан крестился, а православный Иван обрезался и обрёл аллаха)
и делившиеся теперь свежими впечатлениями от только что опробованных
вер меж собой и с Музой. Когда доходило до наиболее интимных и
пикантных подробностей сношений с высшими силами оба скромно понижали
голос, склоняясь Рафшан к правому, Иван — к левому уху старухи. «Да вы
что! Ой, не могу!» — начинала от их щекочущих шёпотов хохотать Муза;
Рафшан и Иван застенчиво переглядывались и получали в награду по
затяжке доброй дури.
За шкапом, между батареей
и мусорными мешками проводили шестой медовый месяц Фома и Юля, юные
наркозависимые гиганты русского рэпа, дозенами которых успел публично
восхититься живой классик русского рока П.Жамейкин за неделю до того,
как паркинсон с альцгеймером уволокли его из нашей трёхгрошовой
реальности в безмятежно роскошные земляничные поляны навсегда.
Молодожёны что-то там такое нюхали со свистом и томно постанывая, после
каждой дозы гадательно глаголя: «Не, Юль, точно кокс». «Ты дурачок,
неужели не чувствуешь — героин». «Действует же как кокаин». «Фом, ты не
прав. Может на тебя и не так, а на меня как раз как героин действует».
«Да ладно, Юль, какая разница. Смени винил, а то поссоримся. Нюхай
давай». «Давай, на здоровье». «Дай бог не последняя».
Читаем дальше... 7 часть (продолжение, главы 19, 20, 21)
Источник: http://lib.rus.ec/b/162753/read |