Глава сорок восьмая
Лемнер стоял одиноко на пустом шоссе, среди серых снегов, под серым небом, где больше не было солнца.
Он не являл собой цельную личность, был обрубок. Был ампутированной ногой, отпиленной от тела в полевом лазарете и брошенной в ведро. Он знал, что случилось огромное несчастье, но не понимал его природу. Он чувствовал, что им нарушен грозный, лежащий в основании мира закон, но не ведал, какой. Он знал, что им совершена страшная ошибка, и эту ошибку уже не исправить. Ибо не известно, в чём ошибка, перед кем каяться, как избывать прегрешение. Он был один под серым небом, из которого унесли солнце. Был никому не интересен, никому не опасен, никому не полезен. От него отступили русские поля и туманы, притаившиеся в снегах города. Он был выкидыш, упавший на грязный асфальт.
Лемнер шёл невесть куда, вяло, заплетаясь. Башмаки были непомерно тяжёлые, как свинцовая обувь водолазов. Он с усилием отлеплял подошвы от асфальта. Поднимать ноги было больно, но он поднимал, чтобы боль продолжалась. Боль была единственным, что связывало его с отторгнувшим его миром. Так боль продолжает связывать тело и торчащую из ведра ампутированную ногу.
Лемнер шагал всё быстрее, усиливая боль. Отрывал свинцовые подошвы и шлёпал их на асфальт. Сильней и сильней, больней и больней. Побежал. Он бежал по пустому шоссе, шлёпал башмаками, испытывал нестерпимую боль. Ему вслед кричали серые снега, чёрные деревни, железные туманы городов, торчащие из снега репейники, синие у горизонта леса, а в лесах — волки, лисы, белки, лоси, дятлы. Всё кричало ему вслед, проклинало, гнало. Его изгоняли из этих полей и лесов, из этой страны, из её истории. Он был чужак, ненавистный, вредоносный, извергнутый из страны и истории. Гневная дева с орущим ртом изгоняла его взмахом меча. Он убегал из проклятой страны, из её грязных снегов и свирепых людей. Убегал в другую страну, с голубыми горами, горячими дорогами, золотыми виноградниками, чудесными танцовщицами, благолепными мудрецами. Обетованная страна примет его, укроет в оливковых рощах, напоит из сладких ручьев, усладит божественными притчами и сказаниями. Но и в этой стране он не найдёт приюта, ибо этой страны больше нет. Она растаяла, как кусок виноградного сахара в кипятке истории. Безродный, без страны, без погоста, гонимый, он бежал с жуткой болью. Так бежит по шоссе ампутированная босая нога.
Он устал и шёл. Мимо промчалась ошпаренная легковушка. Следом прошумела фура. Появились встречные машины. Трасса наполнялась движением. Машины покидали заторы. Лемнер шагал, и никто не останавливался, чтобы его подобрать, никто не узнавал его. Он брёл, обречённый на вечное скитание, на мучительное бессмертие, которым наказала его судьба.
В сумерках у дороги он увидел харчевню. Дергалась, мигала неоновая вывеска «Дымок». Поодаль стояли фуры. В харчевне кормились дальнобойщики. Лемнер, замёрзший, забрызганный грязью, в камуфляже и танковом шлеме, с пустой кобурой, вошёл в харчевню. С порога смотрел на убогую зальцу, тесные столики, на дальнобойщиков, поедавших придорожный обед. Их жующие, скуластые, небритые лица не обернулись к нему. Лемнер стянул шлем, искал, где бы притулиться, согреться, укрыться от стальной трассы, гнавшей его в ледяную бесконечность. Он вёл глазами по зальце. Подавальщица обедов, выставлявшая на стойку тарелки. Кавказское, с усиками, цепкими глазками лицо хозяина заведения. Телевизор с немым изображением танцовщиц в кокошниках и танцоров в косоворотках. Картина с оленем у горного ручья. Под картиной за столиком, одна, отвернувшись от света, сидела женщина, недвижная, поникшая. Лемнер испуганно смотрел на неё. Желал, чтобы она повернулась к свету. Женщина, словно его услыхала, медленно повернула голову. Незатейливая люстра осветила её. Это была Лана, её чудесные, вспыхнувшие глаза, малиновый, беззвучно ахнувший рот.
— Лана! — Лемнер, стуча башмаками, задевая стулья, кинулся к ней, упал, обнял её колени. — Господи! Ты? Господи! — он обнимал её, прятал лицо в её коленях, дышал её теплом, запахом её духов. — Господи!
Она гладила его волосы, целовала в лоб.
— Как ты здесь оказался? Что случилось? Колонна ушла назад. Почему? Ты один?
— Ушла! Один! Из неба! Огонь! За грехи! Гонят! Хотят убить! За что? Пусть убьют! — он задыхался, в горле бурлило. Горе, беда, беззащитность, неуменье сказать путали слова. Он рыдал, обнимал её колени, умолял не уходить, не оставлять одного в этом мире, куда его заманили и откуда теперь изгоняли. Лана гладила его волосы, поднимала с пола, усаживала за стол.
— Ничего не говори. Потом!
Он не отпускал её руку, боялся, что она уйдёт. Целовал её пальцы, удерживал поцелуями. Страшился жуткого, беспощадного, непостижимого, что стерегло за пределами харчевни. Верил в чудо её появления. Когда иссякли все силы, отшатнулись все друзья, забылись все молитвы, ополчился весь мир, готовя страшную расправу, случилось чудо. Незримый поводырь привёл его в эту придорожную харчевню, усадил под оленем, осветил несуразной люстрой, вернул к любимой, обожаемой, милосердной женщине. Она спрятала его, сделала невидимкой, пустила в материнское лоно. Там он укроется, чтобы никогда не родиться, не появиться в этом чудовищном мире.
Хозяин заведения подошёл к телевизору и включил звук. Телеведущий Алфимов, разъярённый, праведный, занимал весь экран шевелящимися губами, выпуклыми глазами, распахнутой пятернёй:
— Подавлена попытка государственного переворота! Изменник Лемнер в часы великого военного напряжения, когда Россия на пределе сил защищается от кровожадного англосаксонского зверя, предатель Лемнер снял с фронта вверенное ему формирование «Пушкин» и направил на Москву с целью узурпации власти! Верными Президенту войсками он был остановлен и обращён в бегство! Его разыскивают, чтобы предать суду и неминуемой каре! — Алфимов показывал кадры, где колонна входит в Ростов, девушки бросают цветы, женщина подносит к бэтээру каравай, и Лемнер, склонившись, отламывает хлебный ломоть. — Все, кто опознает преступника Лемнера, обращайтесь в полицию!
Выступал политолог Суровин:
— Народ России достиг той зрелости, что отвергает всякого, кто хочет нарушить гражданский мир и ввергнуть Россию в пучину кровопролития и беспредела!
Шли кадры, на которых солдаты тащили мэра к столбу, набрасывали петлю, вздёргивали. Мэр бился в петле, пучил глаза, вываливал язык.
Выступал историк Клавдиев с профессорской бородой и указующим перстом:
— Русская история пестрит самозванцами. Лжедмитрий, Пугачев, княжна Тараканова. Охотники до царского венца. Русская история извергала их из своего чрева, как извергает выкидышей. Точно так же она извергла самозванца Лемнера, возомнившего себя государем императором. Он мечтал оказаться в Кремле. И он там окажется. Его привезут в Кремль, поднимут на колокольню Ивана Великого, низвергнут вниз. Под куполом колокольни золотом пробежит бессмертная пушкинская строфа: «Есть место им в полях России. Среди нечуждых им гробов». Следовали кадры стоящих у забора трёх братьев, хмурых, волосатых и диких. Лемнер из золотого пистолета пробивал им лбы, и они укладывались рядом, головами в одну сторону.
Выступал писатель Войский.
— Я начал книгу об Иуде Лемнере. Этих Иуд было немало в русской истории. Князь Курбский привёл поляков на Русь. Мазепа привёл воинство шведов. Власов вёл немцев. Лемнер, этот Иуда наших дней, готовил приход англосаксов. Курбский, Мазепа, Власов слиплись в этом извращенце и предателе!
Шла хроника, где раненый летчик лежал на шоссе, а на него наваливалось толстое колесо бэтээра.
Лемнер ужасался. Его узнавала вся страна. Вся страна его ненавидела. Его ищут, ловят. Его портрет раздают постовым нарядам, проводникам поездов, стюардессам самолётов.
— Как мне быть? Они поймают меня! — Лемнер видел, как дальнобойщики за столиком перестали жевать, смотрят телевизор, обсуждают увиденное. — Куда бежать? В Стамбул? В Дубай?
— Россия велика. Пойдём! — Лана, быстрая, ловкая, вскочила со стула, набросила шубу, схватила сумку из тиснёной кожи, подаренной Лемнером. Сунула ему упавший на пол танковый шлем. Они миновали столик с дальнобойщиками и вышли из харчевни в ледяную, дующую ветром, ночь.
И начался их бег по России. Лемнер безвольно, послушно следовал за ней. Она была спасительницей, берегиней. Была женой, матерью его нерождённого сына. Они были семьёй, подобной Святому семейству, что бежало, спасаясь от избиения.
На шоссе у харчевни они подхватили попутку и добрались до Тулы. Такси подвезло их к вокзалу, и Лана чудом купила билеты на отходящий поезд в Петербург. В Петербурге поколесили по городу и на поезде добрались до Петрозаводска. На автобусе доехали до Кондопоги. И везде хоронились, шарахались от патрулей, избегали разговоров с попутчиками.
В Кондопоге закупили провизию — хлеб, чай, сахар, консервы, копчёности. Лана попросила соли и спичек. Она доставала из сумки деньги, и Лемнер видел лежащие в сумке гребень, пудреницу, флакончики, коробочки с косметикой. Весь драгоценный арсенал, от которого Лемнер повеселел.
Из Кондопоги в кабине лесовоза добрались до лесхоза, сурового посёлка среди красных сосняков. Лана договорилась с трактористом, и тот за хорошие деньги усадил их в кабину колёсного трактора, и они покатили по нечищеной дороге, колыхаясь на ямах. Трактор вёз немалое время, пока они не оказались на берегу пустынного, белого, подо льдом, озера, среди туманных лесов. Здесь стояла одинокая избушка. Тракторист высадил их и укатил, обещая приезжать каждые две недели, привозить продукты.
Избушка стояла в стороне от деревни. Там из труб шёл дым, туманилась тёплая жизнь. Здесь же снег вокруг избы был не топтан, из сугроба темнела перевёрнутая лодка.
— Как называется это место? — Лемнер смотрел на избушку. Вокруг пестрели заячьи следы.
— Вохтозеро, — Лана порылась в снегу под крыльцом, достала ключ. Повернула в замке, и они оказались в полутёмной, с низким потолком, избе с русской печью, лавками и большой деревянной кроватью. Весь долгий, с волнениями и бессонницей путь вымотал их, но, оказавшись в этой карельской глуши, Лемнер вдруг успокоился. За ними не было погони. Погоня отстала. Преследователи сбились с пути, увязли в снегах. Морозный, звонкий воздух с синевой лесов, льдами озера был столь плотен и чист, что демоны тьмы не пробивали его, как пули не пробивают бронированное стекло.
— Ты моя избавительница. Я пропаду без тебя.
Он устал безмерно. Опасность отступила. Страшное наваждение, поднебесный столб огня, молнии, летящие из тьмы в его сердце, остались далеко за лесами. Он промёрз, хотелось упасть и заснуть. Изба была ледяная, кровать с одеялом промерзла.
— Дрова в сенях, — сказала Лана. — Топор у печки. Вот спички, — она извлекла из сумки коробок. Лемнер ушёл в ледяные, хрустящие сени. Нащупал дрова. Положил на грудь полдесятка поленьев, вернулся в избу. На столе горела керосиновая лампа, жёлтый язык разгорался, над ним появлялась голубая кайма.
Топор был острый, с гладким от множества прикосновений топорищем. Лемнер откалывал от полена щепки, совал в печь. Они загорались неохотно, чадно, но всё ярче, трескучей. Он сунул в огонь два полена, видел, как огонь лижет волокнистое дерево. Дрова лениво занимались. Лемнер почувствовал дохнувшее из печки тепло.
— Дрова есть, хлеб есть, соль есть. Будем жить! — Лана смотрела, как он орудует у печи. Лампа освещала половину её лица. На этой половине сиял отражавший огонь глаз.
Дрова трещали, по стенам и потолку бегали горячие отсветы. Суки в потолке увлажнились, заморгали. Потолок был зрячим.
Лемнер отыскал железный чайник, вышел на мороз, набил чайник снегом, вернулся и поставил чайник на плиту. Лана пододвинула к печи лавку. Они сидели, прижавшись, и смотрели на огонь.
— Ты уже бывала в этой избе? Знаешь, где лежит ключ, где дрова, где керосиновая лампа.
— Жила здесь летом. Когда ты совершал подвиги в Африке, я провела месяц в Карелии, здесь, у лесника. Я прилетела к тебе в Африку, на берег озера Чамо из Вохтозера.
— Чудесное место. Чудесные леса. Чудесные дымы из труб. Чудесная лодка в снегу. Ты чудесная.
— Здесь белые ночи. В озере отражается негаснущая заря. Над серебряной водой летит гагара, роняет каплю, и на воде расходятся медленные круги. Сосняки горячие, красные, смоляные. В них черничники, полные ягод. Ими лакомятся медведи, оставляют на тропе фиолетовые кучки помёта.
Лесник брал меня в лодку, поднимал из воды сеть. В ячеях трепетала рыба. Мы сажали лес. Он шагал за плугом, вёл борозду, а я шла следом и бросала в борозду семена сосны. Я жила наверху, в светёлке. За стеклянным оконцем белое, как молоко, неподвижное, ночное, молчало озеро. Я мечтала, что когда-нибудь привезу тебя сюда. Покажу малиновую зарю, летящую гагару. Протяну тебе на ладони пригоршню черники. Губы у тебя станут фиолетовые.
— Ты моя жена, любимая, драгоценная!
Лемнер, сидя на лавке, обнимал Лану. Из открытой печной дверцы лилось тепло. Бегали по потолку и бревенчатым стенам летучие отсветы. Лемнер был благодарен избе, служившей ему прибежищем после ужасной, со взрывами, слезами и кровью жизни. Жизнь была полна ослеплений, помешательств, неосуществимых дерзновений, которые обернулись гневной поднебесной девой с мечом и орущим ртом. Он должен был погибнуть, но чудесно уцелел, спасённый восхитительной, данной ему во спасение женщиной. Теперь он находился под защитой бревенчатых стен, летающих светляков, тёмных мудрых глаз, взирающих с потолка.
— Скажи, что это было? Откуда страшный удар, сокрушивший мою жизнь? Кто та гневная, до неба, женщина? Она вдруг встала из снегов над Окой под Серпуховом, на границе московских земель, и обрушилась на меня.
— Не знаю. Мне не дано угадать. Должно быть, ты нарушил закон Русской истории. Посягнул на её глубинную тайну. Быть может, было явлено чудо Пресвятой Богородицы. Она сберегает тайну Русской истории. Богородица и есть Русская история. Ты разуверился в Русской истории, разуверился в Богородице. Поклонился Дьявородице и был повержен. Но Богородица, милостивица, смилостивилась над тобой, отпустила в эту избу. Здесь ты будешь доживать свои дни. Станешь лесником, отпустишь бороду, будешь уплывать в озеро за рыбой, ходить за рыжим конём и сажать лес. А я стану поджидать тебя в нашей избе и растить сына.
— Так и будет, — он обнимал её. Над ними по избе летали прозрачные бабочки.
— Знаешь, мне что-то холодно. Должно, на трассе, на морозном ветру, простыл. Не хватало слечь после стольких вёрст пути. Вот если бы выпить водки!
— В моей сумке много всяких снадобий. Есть от простуды, меня всегда выручает.
— Что за снадобье?
— Отвар из лепестков георгина. Несколько капель в чай, и простуды как не бывало.
— Ну дай мне этих волшебных капель.
Лана пошла к столу, принесла керосиновую лампу и поставила на пол, подле лавки. Достала из шкафчика чашку, порылась в сумке, среди коробочек, пудрениц, флакончиков с духами. Извлекла пузырёк. Посмотрела на свет лампы. Лемнер видел пузырёк в её пальцах, розоватую жидкость. Представлял тёмно-красный, с сочными лепестками, цветок георгина. Было чудесно думать о живом цветке среди ледяной ночи.
Лана сняла с плиты чайник, налила талую воду в чашку. Прищурилась, считая падающие капли. Лемнер с умилением видел её осторожные пальцы, шевелящиеся губы, искорки падающих капель.
— Ты моя спасительница и целительница.
Лана подала чашку, и он выпил тёплую воду с растворёнными каплями. Вода показалась сладковатой, с едва уловимым цветочным запахом. Он подумал, что так пахнут летние палисадники, полные цветов. Георгины, астры, хризантемы, садовые колокольчики, флоксы, ромашки — чудесные цветники, взлелеянные руками русских крестьянок.
— Теперь бы вздремнуть.
— Ложись на лавку. Я погляжу за печкой.
Он улёгся на лавку, сначала на бок, потом на спину. Видел пляшущие на потолке язычки, мудрые, добрые, глядящие из потолка глаза. Он чувствовал чудесную слабость, детскую беззащитность, когда заболевал, и мама подходила к его кровати, клала на лоб прохладную руку. И он так любил эту нежную руку, был так благодарен за эту прохладу.
— Расскажи сказку про кота Самсона. Мне мама рассказывала.
— Не знаю сказку про кота Самсона.
— Тогда спой песенку про «серенького волчка».
— Баю-баюшки-баю, не ложися на краю. Придёт серенький волчок, тебя схватит за бочок.
Он слушал, как она поёт, и в её голосе было бабье, русское, материнское, чудесно всплывавшее в голосах русских женщин во время колыбельных песен и надгробных рыданий.
— Придёт серенький волчок, тебя схватит за бочок!
Он почувствовал слабость в руках. Хотел протянуть их к Лане и не мог. Ноги в башмаках промерзли, и он ждал, когда разгорится печь, чтобы просушить башмаки, носки, согреть ноги. Но теперь он не чувствовал ног. Хотел пошевелить промерзшей стопой и не чувствовал стопы. Ему казалось, он становится всё меньше и меньше. Убывала не только плоть, но и накопившееся в нём время. Будто вычерпывали ковшом прожитые годы. Вычерпывали и выливали, и он мелел и ждал, когда появится дно.
Из него вычерпали дом, выходивший окнами на Миусское кладбище, и дверь с табличкой «Блюменфельд», и летний сад в Доме приёмов, где у зелёного фонаря вились ночные бабочки, и ледокол с красной ватерлинией, отплывающий от сверкающей льдины, и кто-то бежит вслед отплывающему ледоколу, и африканскую саванну со стадами антилоп, французского геолога, чьи голые пятки торчали из красной африканской земли, и прыгнувшую, как пантера, Франсуазу Гонкур, и украинца с чёрными пауками и свастиками, и жёлтые, как дыни, осветительные бомбы, и висящего на дыбе Чулаки, и руку с золотым пистолетом, целящую в затылок, и квартал «Альфа» с атакующими штурмовиками, среди которых был птенец Русской истории, и квартал «Бета», к которому по минному полю пробирались слепые, и квартал «Гамма» с нарядными, как тропические птицы, проститутками, и квартал «Дельта» с детьми, среди которых горела, как подсолнух, голова сына, и венчание в церкви, и в проломе мерцали голубые вспышки, и Светоч висел на стволе дальнобойной гаубицы, и Иван Артакович упал в чёрную прорубь, и повешенный мэр, три убитых брата, пленный лётчик под колесом бэтээра. Всё это вычерпывали из него. И мерцающий в чёрных водах бриллиантовый рай, и Млечный путь, словно брызнули в мироздание бриллиантами, и гневную поднебесную деву с мечом и орущим ртом. Всё это вычерпывали. Лана склонилась над ним, погружала ему в разъятую грудь деревянный ковш и вычерпывала. Его становилось меньше и меньше, и была сладость.
Он лежал на лавке и смотрел на Лану. Её лицо освещала стоящая на полу лампа. Подбородок был яркий, губы казались ярко-вишнёвыми, лоб был в тени, и глаза, окружённые тенью, ярко сверкали. Лицо её было незнакомым, но по-прежнему родным и прекрасным.
Они молчали. Он тихо спросил:
— Ты меня отравила?
— Это не больно.
— Ты моя жена, мать моего ребёнка.
— Нет никакого ребенка. Не было зачатия.
— Ты кто?
— Я та, кого послал к тебе Президент. Ты выполнял его замысел. Я помогала тебе исполнить замысел Президента.
— Замысел исполнен?
— Да.
— Мне хорошо, легко. Так легко не быть. Поцелуй меня.
Лана наклонилась и поцеловала его.
— Ты мой пригожий.
Её деревянный ковш погрузился в него и вычерпал ту зимнюю ночь на даче, когда втроём, с мамой и папой, выламывали пластинки льда из железной бочки и смотрели на синюю луну. Он держал тающую льдинку, она была голубой, и он любил голубую луну, и маму, и папу, и то таинственное, чудесное, что ожидало его.
Он почувствовал боль в сердце. В груди распустился красный, с сочными лепестками георгин. Боль была нестерпима. Цветок осыпался и пропал.
Лемнер лежал на лавке. По избе летали прозрачные светляки. Лана сидела недвижно. У её ног горела керосиновая лампа. Лана сидела недвижно час, другой. Дрова прогорели, угли дышали, покрывались сизым пеплом и опять разгорались. Лана тихо запела, бессловесное, русское, одну из песен Чичериной о войне, завыла, по-деревенски, по-бабьи, как рыдают на деревенских погостах. Умолкла, недвижно сидела, пока не начало светать.
Когда рассвело, на озеро у самой избы сел пятнистый вертолёт с красной звездой. Из вертолёта вышел офицер в камуфляже с полковничьими погонами и врач с саквояжем. У полковника были прямые, сросшиеся на переносице брови и маленькие мексиканские усики. Они вошли в избу. Лана поднялась.
— Полковник, можете доложить Президенту, что проект «Очищение» завершён.
Врач наклонился над Лемнером, щупал сонную артерию, искал на запястье пульс.
— Фиксирую смерть, — сказал врач.
Лана плотнее закуталась в шубу, погасила лампу, подхватила сумку. Все трое покинули избу и пошли к вертолёту.
Глава сорок девятая
Священник отец Степан служил в бедном храме посреди села, когда-то богатого, а теперь потерявшего половину домов. Службы были малолюдные, и он огорчался маловерию русских людей. Отец Степан Лукашин был бойцом формирования «Пушкин», который не решился ехать на фронт и был отпущен Лемнером домой с наказом молиться.
Отец Степан завершал службу, отпускал последнего прихожанина и молился один. Он молился о рабе Божьем Михаиле, который был неотмолимый грешник, принёсший людям много несчастий. Отец Степан зажигал в его память свечу, но поминальная свеча не возгоралась. Грешник был неотмолим, и Господь не принимал молитву от отца Степана. Но тот молился ещё и ещё, ставил свечи, и свечи гасли. Он продолжал молиться, веря в бесконечное милосердие Господа, и сотая свеча загорелась. Отец Степан благодарил Господа и просил, чтобы Господь принял грешного раба Божьего Михаила в свой райский сад.
2023–2024
|