Глава тридцать девятая
Осужденных отвезли в пансионат, в подмосковную усадьбу с колоннами, ампирным фронтоном, с белой, на белых снегах, беседкой. Разместили по отдельным номерам с видом на заснеженный парк и замёрзший пруд. В парке на пустых аллеях стояли античные статуи в снежных шубах и шапках.
Лемнер и Светоч вошли в номер к ректору Высшей школы экономики Лео. Тот был всё ещё в зелёном пиджаке и белых штанах, хотя малиновый галстук он стянул и кинул на пол.
— В Эквадоре не носят малиновых галстуков, — пошутил Лео. — Неужели я сяду в самолёт в этом дурацком пиджаке?
— На борту вас оденут в нормальный европейский костюм, — пообещал Светоч.
— На улице мороз. Я не простужусь во время посадки в самолёт?
— Отсюда вы сядете в теплый салон машины. Вас подвезут к трапу. В Эквадоре, я полагаю, нет морозов. Вам, напротив, понадобится кондиционер.
— Процесс провели удачно. Вот только Чулаки испортил музыку. Но он всегда был обманщик. Не стоило его отправлять в Колумбию. Он ещё даст о себе знать. Вернётся в Европу и станет во главе русофобов. Может, следует его расстрелять?
— Мы не можем уподобляться Чулаки. Мы верны слову.
— Ах, как я вам благодарен. Антон Ростиславович! Вы позволите мне иногда писать вам?
— Я оставлю вам мой электронный адрес.
В дверь постучали. Распорядитель в долгополом сюртуке, похожий на слугу в старинной дворянской усадьбе, пригласил:
— Прошу, господа. Машина подана.
Лео стал озираться, не забыл ли чего перед дорогой. Но поклажи не было. Малиновый галстук брать не хотелось.
— Присядем перед дорогой, — сказал Лео, усаживаясь в кресло. Лемнер и Светоч присели.
— Ну, с Богом! — Лео перекрестился, вставая.
Они покинули номер и шли по коридору, увешенному прелестными акварелями. Коридор сменился зимним садом. В горшках и деревянных кадках росли тропические растения, цвели орхидеи, пахло оранжерейной сыростью. Зимний сад влился в стеклянную галерею. Сквозь прозрачные стены белел снег, мраморный Аполлон накинул на плечи снежный полушубок.
Лео торопился, семенил короткими ножками, улыбался. Улыбка была грустной. Он прощался со снежной Россией, о которой станет вспоминать в далёкой южной стране. Стеклянная галерея превратилась в проход без окон. Стены были облицованы розовым гранитом. Гранит сменился кирпичом, а потом глухим некрашеным бетоном. В потолке горели редкие светильники. Лео то попадал в свет лампы, ярко озарялся, то окунался в тень. За ним шли Светоч и Лемнер. Лео всматривался в туманную, уходящую вдаль пустоту. Оглядывался, словно спрашивал, долго ли идти. Светоч кивнул — не долго. Лемнер вынул золотой пистолет, вытянул руку. Рука чувствовала знакомую литую тяжесть оружия. Из зрачка исходит луч, вдоль руки, пистолетного ствола, сквозь пустоту коридора, в толстенький затылок Лео. Лемнер дождался, когда Лео попал в свет лампы, и выстрелил. Звук получился чмокающий. Так открывают шампанское. Лео прянул вперёд и лёг, уперев лягушачьи пальчики в бетонный пол. Лемнер и Светоч подошли. Из боковой двери появился врач в белом халате и шапочке. На шее висела резиновая трубка с металлической брошью. Врач наклонился над Лео, прижал блестящую брошь к его горлу, прослушал. Кивнул. Появились охранники, ухватили Лео за ноги, утянули в боковую дверь. На бетонном полу осталось влажное пятно.
Режиссёр Серебряковский смеялся молодым счастливым смехом.
— Поздравляю, господа, великолепный спектакль! Вы, Антон Ростиславович, великий режиссёр! Вы, Михаил Соломонович, непревзойдённый постановщик! Спектакль по форме трагедия, а по сути фарс! Возможно и другое, форма фарс, а суть трагедия. Анатолий Ефремович отлично сыграл. Крупная роль. Впрочем, он слегка переигрывал, вам не кажется? — Серебряковский оглаживал зелёный пиджак, поправлял узел малинового галстука.
— Костюмы выбраны со вкусом. Традиция итальянского дель арте или «Пекинской оперы». Люди играют кукол, которые, в свою очередь, играют людей. Все мы немножко куклы, не правда ли?
В дверь заглянул одетый в чёрный сюртук дворецкий.
— Господа, машина подана.
Они шли коридором, и Серебряковский останавливался перед акварелями.
— Ах, какая прелесть! Лансаре, Бенуа! Какой вкус!
Когда проходили зимний сад, он на ходу сорвал розовый цветок орхидеи и сунул в петлицу.
— На память о России! «Цветок засохший, безуханный, забытый в книге вижу я».
В прозрачной галерее, увидев Аполлона, стал пояснять:
— А знаете, эллины раскрашивали свои статуи. Одевали их в одежду. Не исключаю, на Аполлоне могло быть зелёное облачение, как этот пиджак!
Серебряковский захихикал.
В коридоре, облицованном розовым гранитом, он сообщил:
— В Парагвае я непременно образую маленький театр. Театр марионеток. «Русские куклы». Ведь мы все отчасти куклы, не так ли?
Когда они переместились в проход, выложенный кирпичами, он умолк. А когда кирпич сменился глухим бетоном и в потолке зажглись редкие лампы, он стал нервничать:
— Туда ли мы идем, господа?
— Туда, — сказал Светоч.
— Нет, я не хочу!
— Идите! — жёстко приказал Светоч.
Лемнер вытянул руку с золотым пистолетом. Серебряковский вышел из-под лампы и попал в тень. Лемнер дождался, когда лампа озарит Серебряковского. Протянул руку, ведя зрачком вдоль ствола. Серебряковский почувствовал давление зрачка и стал оборачиваться. Лемнер выстрелил. Пуля ушла в затылок и остановилась перед лобной костью. Серебряковский упал плоско, вытянув руки по швам, словно встал в строй. Из боковой двери вышел врач, прослушал, кивнул. Охранники за ноги утянули тело в боковую дверь. На бетонном полу остался розовый цветок орхидеи.
Публицист Формер, покидая Родину, пребывал в умильном, слёзном состоянии. Синяя краска на его целлулоидном черепе проступала всё обильней. Формер убегал в туалет, старался смыть нездоровые синие пятна, намыливал голову, смывал мыло горячей водой. Синевы становилось больше. Пятна обретали очертания океанов, и череп Формера всё больше напоминал глобус.
— Это вопрос времени, господин Формер, — холодно успокаивал Светоч. — В Сальвадоре вы будете есть много фруктов, станете пить знаменитый сальвадорский ром. Синяя краска станет вытапливаться из пор, и на вашем черепе станут проступать очертания континентов. Цивилизация океанов уступит место цивилизации суши.
— Да, да, понимаю, — Формер смывал с головы мыльную пену. — Атлантические ценности уступят место традиционным ценностям.
— Нам надо торопиться, господин Формер. Самолёт не может ждать.
— Да, да, я понимаю, строго по расписанию. Но прежде, чем мы расстанемся, я хотел бы поведать вам историю, из которой вы узнаете, что мне всегда были не чужды «традиционные ценности».
— Поведаете по пути, господин Формер, — Светоч выпускал Формера из номера в коридор.
— Это было в Париже… — Формер шёл по коридору, не замечая чудесных акварелей. — О, Париж, благословенно время, весна, бархатные тёплые сумерки, утки в Сене у Нотр-Дам-де-Пари. Этот незабываемый парижский запах женских духов и дорогих табаков на бульваре Капуцинов. Я попал на русское кладбище Сен-Женевьев-де-Буа… — Они шли по зимнем саду, среди пальм, олеандров и розовых орхидей. Формер не переставал говорить: — Дорогие русскому сердцу могилы. Цветущая сирень. Я бродил среди могил, читая имена. Бунин, Гиппиус, Мережковский, Сомов, Коровин. Я вспоминал стихи, картины, думал, что неужели и мне суждено умереть на чужбине, далеко от русских снегов, колоколен, чудесного оканья вологодских старух? — они шли в стеклянной галерее, и Аполлон у замёрзшего пруда небрежно накинул на плечи горностаевую мантию. — Уже тогда я горевал о традиционных ценностях. Я стоял у мраморного креста, на могильной плите было начертано имя: «Генерал Николай Семёнович Саблин». Я старался представить себе этого, изнурённого походами генерала, умершего на чужбине. В чёрном мраморе креста была вырезана небольшая ниша, и в этой нише стояла бронзовая литая иконка. Николай Угодник, небесный покровитель усопшего генерала. Не знаю, что со мною сталось. Мне захотелось взять эту иконку, отвезти в Россию и поставить в какую-нибудь русскую церковь. Я взял иконку, сунул в карман и покинул кладбище… — Они вошли в проход, облицованный розовым гранитом. Формер оборачивался к идущим следом Светочу и Лемнеру и торопился досказать. Его взволнованный рассказ был похож на исповедь: — Вечер и ночь я провёл в увеселениях. Смотрел на прелестные ножки красавиц «Фоли-Бержер», пил в баре с художниками Монмартра. И вдруг вспомнил, что в кармане у меня лежит иконка, украденная с могилы генерала. Я нащупал иконку в кармане. Она была раскалённая, обожгла. Я ужаснулся своему поступку. Я ограбил могилу! Ни это ли попрание традиционных ценностей? Я бросил пьяных друзей, схватил такси и помчался на кладбище Сен-Женевьев-де-Буа…
Теперь они шли вдоль стен, выложенных кирпичами.
— Кладбище было закрыто, но я нашёл проход в стене, протиснулся между железных прутьев и пошёл по аллее. Пахла сирень. В сумерках появлялись и исчезали кресты. Мне казалось, из могил выходят и идут за мной Бунин, Мережковский, Гиппиус. Я искал могилу генерала, чтобы вернуть иконку. Чтобы после смерти встретиться с ним и просить у него прощения… Кирпичная стена кончилась и сменилась бетоном. В потолке светили редкие лампы. Формер попадал в свет лампы, и его голый череп блестел, а потом в тени череп мерк. Лемнер вытянул руку с пистолетом, целя в целлулоидный блеск. Он хотел дослушать историю Формера, ухватить содержащийся в истории важный смысл. Медлил с выстрелом, глядя, как загорается и гаснет череп Формера.
— Ну что же вы! — зло произнёс Светоч. Формер продолжал:
— Представляете мое состояние? Мне вдруг явилась чудная мысль!
Лемнер нажал на спуск. Пистолет чуть подпрыгнул, сверкнув золотым стволом. Формер упал, и Лемнеру казалось, он слышит, как в голове Формера бьётся не успевшая вылететь мысль.
Светоч наклонился над Формером, глядя, как из затылочной кости появляется розовый пузырёк.
— Ему будет о чём поговорить с генералом, — произнёс Светоч.
Из боковой двери появился врач. Его халат был развеян, шапочка стояла дыбом. Он был похож на посланца, слетающего к мертвецу, чтобы забрать его душу. Врач подтвердил смерть Формера. Охранники уволокли тело.
Лемнер подумал, что теперь невысказанная Формером мысль вернётся в мироздание, где витают бесчисленные, неизречённые мысли.
Вице-премьер Аполинарьев находился в номере вместе с собачками корги. Закованный в корсет, он держался прямо, по-офицерски, приветствовал вошедших Лемнера и Светоча коротким военным кивком. Собачки семенили по комнате на мохнатых ножках, с чёрными стеклянными глазами, похожие на насекомых.
— Неужели, господин Аполинарьев, вы знаете всех собачек по имени? — Светоч уклонялся от собачки, поднявшей заднюю ножку над его начищенной туфлей.
— Как же мне их не знать! — Аполинарьев хотел нагнуться и погладить обиженную Светочем собачку, но мешал корсет. — Это Нора, а там Флора! Там Вики, а здесь Ники! Это Зюзик, а это Пузик! Собачки, услышав свои имена, сбежались к хозяину. Царапали крохотными коготкам его белые брюки, поднимали задние ножки.
Лемнер смотрел на Аполинарьева с раздражением. Не испытывал к нему ненависти, неприязни. Аполинарьев был для него помехой. Он мешал своим нелепым присутствием в жизни, как мешает насморк, и хотелось достать носовой платок и прочистить ноздри.
— Я так благодарен вам, господа, за собачек. Я возьму их с собой в Гондурас. В самолёте отведено для них отдельное место. Я навёл справки. В Гондурасе нет собачек корги. Я займусь их разведением, и это даст мне средства к существованию.
— Торопитесь, господин Аполинарьев, вы идёте не на заседание кабинета. Лётчики не могут ждать, — Светоч оттирал о ковёр мокрую туфлю.
— Иду, иду! Нора, Флора, ко мне! Зюзик, Пузик, идите к своему папочке! Видите ли, их очень любила покойная жена. У нас не было детей, и собачки стали нам как дети. Они для меня — память о жене. Признаюсь, я испытываю к ним отцовские и отчасти материнские чувства!
Лемнера раздражал исходящий от Аполинарьева запах псины. Хотелось устранить из жизни не Аполинарьева, а запах псины. Не его вина в том, что Аполинарьев и запах псины были неразделимы.
Они шли по коридору, зимнему саду, стеклянной галерее. Аполинарьев в корсете шагал прямо, щеголяя выправкой, как знаменосец. Собачки бежали рядом, вились вокруг его ног. Аполинарьев порывался их погладить, но мешал корсет.
В бетонном коридоре под лампами у собачек, как у ночных бабочек, загорались глаза, зелёные, рубиновые, золотые, синие. Множество цветных огоньков летало вокруг Аполинарьева и мешало прицелиться. Лемнер, вытянул руку с пистолетом, боялся промахнуться. Он дождался, когда Аполинарьев, худой, высокий, с выправкой офицера, попал под свет лампы. Цветные огоньки погасли. Лемнер выстрелил. Аполинарьев упал, длинный, как струганая доска. Собачки, испугавшись выстрела, разбежались, а увидев лежащего хозяина, подбежали, облепили его и дрожали. Мешали врачу. Тот отгонял собачек, а они пищали.
Лемнер смотрел на убитого Аполинарьева и старался понять, исчезла ли помеха. Помеха оставалась.
Анатолий Ефремович Чулаки имел вид растерзанный и буйный. Из зала суда его вывели голым, насильно одели, связали, чтобы не раздирал раны, и сняли путы в номере перед тем, как вошли Светоч и Лемнер. Зелёный пиджак Чулаки треснул под мышкой, брюки были измызганы, узел малинового галстука съехал на затылок, а сам галстук висел на спине. В номере пахло мёртвой материей и одеколоном. Так пахнут морги, где покойников готовят к выдаче родственникам. Чулаки, увидев Светоча и Лемнера, воздел кулаки, призывая небо рухнуть.
— Пришли увидеть сломленного и униженного Чулаки? Увидеть, как Чулаки ползает на коленях и просит пощады? Чулаки никогда не ползал на коленях. Ползали перед ним другие. И вы, и вы будете ползать и умолять о пощаде! Но пощады не будет! Слышите, от Чулаки пощады не будет!
— Вы говорите о себе в третьем лице, Анатолий Ефремович. Будто вас уже нет среди нас, — Светоч говорил, не раскрывая губ, плющил слова. Они излетали из него плоские, как монеты, на которых был отчеканен профиль Светоча. — Но вы ещё здесь, среди нас, Анатолий Ефремович. Вы ещё не в Колумбии.
— Колумбия! Колумбарий! — захохотал Чулаки. — Многих вы отправили в эту славную страну! И я очень скоро, быть может, через несколько минут, попаду в Колумбию, увижу многих бесследно пропавших, кого вы отправили в это путешествие. И первым, кого я увижу в Колумбии, будет Президент Леонид Леонидович Троевидов. О, бедный, доверчивый, легкомысленный человек! Он доверился вам и оказался в стеклянной колбе, полной формалина. Теперь, я знаю, вы подходите к железному шкафу, открываете стальную створку и смотрите на стеклянный флакон с формалином. В этом флаконе, как уродец в петровской кунсткамере, плавает Президент Леонид Леонидович Троевидов. Его голубые глаза смотрят на вас из формалина, его царственные бакенбарды кажутся водорослями, а из губ, когда вы открываете шкаф, выплывает медленный маслянистый пузырь!
Лемнер видел в кабинете Светоча железный шкаф, флакон с формалином, плавающего голого оппозиционера, которого считали эмигрантом в заморской стране. Лицо оппозиционера в формалине было мечтательным, как у странника. Из губ всплывал медленный маслянистый пузырь неизреченных воззваний.
— Вы утверждаете, что Президент Леонид Леонидович Троевидов мёртв? — Лемнер стал замерзать. Приближался озноб. Ему открывалась бездна российской власти. Тот подвал, что пугал его своими кошмарами, и он убегал, а кошмары настигали и, наконец, настигли. Он был погружён в катакомбу российской власти. Туда нет входа обычным смертным, а только жрецам и избранникам. Они погружаются в катакомбу российской власти и возвращаются голыми, в растворе формалина, с беззвучными пузырями невысказанных откровений. — Вы утверждаете, что Президент мёртв? Когда он умер?
— Когда случился ковид! — Чулаки торжествовал, словно ковид явился на землю по его повелению. — Тогда умирали миллионы. Ковид не щадил депутатов, министров, сенаторов, монахов. Опустели монастыри, открылись вакансии в министерствах, могильщики заражались от покойников, женихи от невест, матери от сыновей. Тогда же, вы помните, умер забавник, веселивший Думу своими лжепророчествами и курьёзными выходками. Во время телешоу у Алфимова он поцеловал привезённую из Ухани летучую мышь. Это была его последняя шалость. Заболел Иван Артакович, заразился от Ксении Сверчок, которая является летучей мышью. Я выписал Ивану Артаковичу из Европы подлинную, а не мнимую вакцину, и в благодарность Иван Артакович напустил на меня чудовищную Госпожу Владу. Президент Троевидов боялся смерти, спрятался от людей. Он скрылся в бункере и принимал послов за тридцатиметровым столом, построенным на Уралвагонзаводе. Не подпускал к себе визитеров. Министры, желавшие попасть к нему на приём, месяцами томились в боксе. У них трижды в день брали пробы всего, что капает, включая слёзы и желудочный сок. Антон Ростиславович Светлов, самый тёмный человек в России, по недоразумению его называют Светочем, был отлучён от Президента. Я прав, Антон Ростиславович? Тот угадал в нём своего будущего убийцу. Светоч заразил себя ковидом и собирался при встрече поцеловать Президента, заразить его «из уст в уста». Сам же запасся целебной вакциной. Разве не так, Антон Ростиславович? Президент почувствовал исходящее от Светоча зло и запретил ему посещение бункера. Светоч отправил в Китай гонцов, те привезли из Ухани летучих мышей. Светоч через воздуховод запустил мышей в бункер. Мыши напали на Президента, когда тот правил Конституцию. Он, бедняга, отбивался, мыши кусали его, били перепончатыми крыльями. Президент в ковидных укусах слёг.
Чулаки обращал рассказ к Лемнеру, видя, как того сотрясает озноб. Светоч молчал невозмутимо, сложив на груди руки. Так Наполеон наблюдал за сражениями. Лемнер подумал, что Светочу не хватает треуголки. Повествование Чулаки потрясало своим неправдоподобием, которое казалось достоверней любой правды.
— Ужасны были муки умирающего Президента Троевидова, — Чулаки корчил лицо, изображая мучения. — Президент задыхался, его лёгкие сгнивали. Ему не хватало воздуха. Светоч подключил его к аппарату искусственной вентиляции лёгких. Регулировал подачу кислорода. Он допытывался у Президента, где тот держит своё несметное состояние. Ибо, вы знали, Антон Ростиславович, что Президент Троевидов самый богатый человек мира. Получая глоток кислорода, Президент называл американские, швейцарские и немецкие банки. Умолкал, отказывался говорить. Светоч перекрывал кислород, и Президент начинал кашлять, задыхался, бился в удушье. Светоч прибавлял кислород, и Президент называл счета в китайских, арабских, японских банках. Опять умолкал. Светоч поворачивал регулятор, и Президент хрипел, харкал кровью, умирал, пока новый глоток кислорода не возвращал ему жизнь. И он называл корпорации, в которых имел долю, банки, соучредителем которых являлся, золотые, урановые, алмазные рудники, которыми владел. Все эти средства перетекали на личный счет Светоча в крохотном новозеландском банке, который едва ли значится в реестрах банков. Так ли всё было, Антон Ростиславович? Когда все богатства Президента перетекли на ваш счет, вы отключили аппарат искусственной вентиляции лёгких. Был готов стеклянный флакон с формалином. Президента, голого, запаяли в колбу. Вы, Антон Ростиславович, самый богатый человек на земле, смотрели, как из искусанных губ Президента выплывает маслянистый пузырь. Невысказанное в ваш адрес проклятие!
Лемнера бил колотун. Дул ледяной сквозняк. Сквозняк дул из катакомбы российской власти. Лемнер спускался в катакомбу российской власти. Прилежный еврейский мальчик, выросший в интеллигентной семье, юноша, изучавший в университете Пушкина и Чехова, теперь, волею тёмной стихии погружался в катакомбу российской власти. Не было рядом Ланы, которая, как поводырь, могла указать путь. Она подвела его ко входу в подземелье и покинула. Он один, на ощупь, погружался в катакомбу. Не умел ничего, только вытянуть руку с золотым пистолетом, прицелиться, пустить пулю в затылок тому, кто, подобно ему, оказался в катакомбе российской власти.
— Президент Троевидов был убит. Убит и удушен вами, Антон Ростиславович, — Чулаки обличал и хотел, чтобы обличение было услышано Лемнером. — Началась эра двойников Президента. Светоч создал индустрию двойников, как создают птицефабрики или фермы для откорма скота. Их было множество, двойников, созданных под копирку. Они наводнили страну. Выступали, заседали, встречались с послами, спускали на воду подводные лодки, принимали роды у матерей-одиночек, награждали героев, катались на горных лыжах, играли в ночной хоккей. Они говорили без умолку и днём и ночью. Иногда одновременно в разных местах. Народ восхищался своим Президентом. Светоч правил Россией с помощью двойников. Их создавали на конвейерах, в специальных лабораториях, искусственным оплодотворением яйцеклеток. Яйцеклетку брали у Ксении Сверчок, а семя у африканских юношей, которым рассказывали о прекрасной белой женщине, и те извергали семя. Зародышей взращивали в инкубаторах. Чтобы достичь абсолютного сходства с Президентом Троевидовым, в инкубаторах звучал голос Троевидова, его знаменитая Мюнхенская речь. Эмбрионы слышали эту речь и обретали сходство с Президентом. Двойники работали на износ и скоро изнашивались. старели, менялись в лице. Им делали подтяжки, убирали припухлости у глаз, надували губы. На некоторое время это продлевало срок службы, но потом они выходили из строя. Их убирали и заменяли свежими. Утомлённых, израсходованных двойников отправляли на озеро Ильмень. Там они устраивали прощальные игрища, однополые соития, а потом умирали, как умирают осенние бабочки. Сам же Антон Ростиславович предполагает жить вечно. Не так ли, Антон Ростиславович? Не для этого ли вы пригласили лучших математиков России, и они разгадывают тайну корня квадратного из минус единицы? Не для этого ли вы строите в Сибири коллайдер, превращающий неживую материю в живую? Вы заказали себе могильную плиту с датой рождения и знаком бесконечности вместо даты смерти.
Чулаки хохотал, кривлялся перед Светочем, оскорбительно жестикулировал, пытался испачкать его своим гноем и кровью.
— Но ваш обман, Антон Ростиславович, не может продолжаться вечно. У русского народа раз в сто лет открываются глаза. Он прозревает обман, и случается огромный русский взрыв. Этот взрыв разносит в дребезги континент, который вручил русскому народу Бог для его вечного страдания и посрамления. Впереди громадный русский взрыв. Взорвётся русский коллайдер, и вырвется в мир тёмная русская материя. И тогда разломаются хребты, повернут вспять реки, раскроются могилы невинно убиенных. Кости, ржавые, в гнилой земле, пойдут на Кремль и найдут вас в кремлёвских палатах, Антон Ростиславович! И вам не склеить традиционными ценностями обломки континента, как не склеить слюной ласточки разорванный Крымский мост!
Чулаки хохотал, прыгал, пророчил смерть. Светоч молча, холодно смотрел на корчи.
— Пора идти, Анатолий Ефремович. Самолёт в Колумбию ждёт.
Чулаки умолк, сжался, стал поправлять дрожащими пальцами галстук, искал и не находил на пиджаке оторванную пуговицу.
— Сейчас, сейчас! — бормотал он.
Они шли по коридору, Чулаки останавливался перед акварелями, слепо ощупывал пальцами.
— Анатолий Ефремович, не задерживайтесь, надо идти.
В зимнем саду Чулаки гладил листья пальм, целовал цветы орхидеи. Ему хотелось превратиться в растение, стоять в дубовой кадке, глядеть, как мимо ведут по зимнему саду других.
— Анатолий Ефремович, самолёт не может ждать.
Из стеклянной галереи был виден заснеженный пар, Аполлон в снежной, небрежно наброшенной бурке.
— Бельведерский! — бормотал Чулаки. — Бог солнца!
Они миновали облицованный гранитом проход, миновали кирпичную кладку. Потянулась бетонная пещера с редкими лампами в потолке.
Дул ледяной сквозняк. Лемнер замерзал, стучали зубы. Чулаки шёл, спотыкаясь. Обернулся, упал на колени:
— Умоляю, умоляю! Хочу жить! Оставьте мне жизнь! Пусть я буду вечным заключённым, рабом! Пусть буду мышью, насекомым! Только жить!
Он хватал Светоча за ноги, целовал туфли. Светоч отталкивал его ногами.
— Вставайте, Анатолий Артакович, пора в Колумбию!
Чулаки поднялся, сутулый, как старик, семенил, появляясь и пропадая под лампами. Лемнер вытянул руку. Целил в затылок. Рука дрожала. Он боялся промахнуться. Чулаки почувствовал смертоносный луч, скользнувший из зрачка Лемнера по стволу пистолета. Обернулся. Лемнер выстрелил в лоб Чулаки. Видел, как ярко открылись его глаза. Белесые волосы стали огненно-рыжими, лицо порозовело, усыпанное золотыми веснушками. Смерть вернула ему благовидность.
Он лежал на бетонном полу, с красной дырочкой во лбу. Врач прикладывал стальную брошь к его горлу. Светоч наклонился, достал авторучку, сунул её в пулевое отверстие. Отыскал пулю и спрятал ручку.
Глава сороковая
Процесс над сторонниками «европейского пути» пробудил в обществе патриотические чувства. Повсюду создавались ансамбли народной песни и пляски, в архитектуре возродился «теремной стиль», в родильных домах младенцев снова стали нарекать Иванами, английские названия магазинов, кафе, салонов красоты писались кириллицей. В академической и журналистской среде прошли негромкие аресты. Последовали увольнения в университетах и финансовых учреждениях, изъятия из магазинов неугодных книг. Младоевропейцы, страдавшие дефицитом патриотизма, не желали идти в военкоматы и тысячами хлынули из России. Европа отступала, освобождая место традиционным ценностям. Благо, настала столь любимая в народе Масленица.
На Красную площадь грузовиками свезли с полей снег и воздвигли крепость с башнями, теремами и храмами. Народ толпился по сторонам площади и глазел, как молодцы в матерчатых кольчугах и картонных шлемах бьются за крепость, сшибаются на стенах, сходятся в кулачную стенка на стенку, ломают друг другу хребты и дырявят головы. Народ улюлюкал, кидал снежки, девицы в сарафанах подносили победителям чарки с водкой, горячие масляные блины, черпали деревянными ложками красную икру.
По Тверской, пугая люд, промчались всадники зверского вида, с мётлами у сёдел, прокладывали дорогу плетьми. За ними провезли телегу со связанным, в польском кафтане, князем Курбским. Следом прошествовал строй семёновцев и преображенцев с мушкетами. Они гнали стрельцов, которые катили дубовые плахи. Прошли староверы семьями, старый и малый, все несли вязанки хвороста для костров, и протопоп Аввакум крестил двуперстием толпу. Прогромыхало пять колымаг, на каждой высилась виселица, и под петлёй стояли декабристы. Шествие было нескончаемо. Казнили народовольцев, белогвардейцев, комиссаров, революционеров, контрреволюционеров, троцкистов, сталинистов. Проехало пять грузовиков с отброшенными бортами. В кузовах пятёрка «европейцев», хулителей традиционных ценностей. Анатолий Ефремович Чулаки, ректор Высшей школы экономики Лео, режиссёр Серебряковский, публицист Формер и вице-премьер Аполинарьев. Все в натуральном виде, голые, в сосудах с формалином. Из вялых губ Анатолия Ефремович Чулаки вытекал маслянистый ленивый пузырь. Замыкали шествие бэтээры. Медленно катили по Тверской. Над каждым колыхалось огромное надувное тулово, превышавшее головой крыши домов. Надувные Пушкин, Гоголь, Лермонтов, Толстой, Достоевский, Чехов, Блок проплыли по Тверской. На площади у Белорусского вокзала надувных литераторов отстегнули от бэтээров, и они медленно воспарили, раскачиваясь, перевертываясь, ударяясь друг о друга. Летели над Москвой в поля.
Светоч и Лемнер, захватив бойцов подразделения «Пушкин», отправились за город, где в стороне от трассы высился длинный унылый склад древесных изделий «Орион». Аркадий Францевич, хранитель драгоценной коллекции, в шёлковом шарфе, стекавшем по плечам, открыл двери склада. Великолепие залов, золото картинных рам, блеск полотен ослепили.
— Предатели Родины привезли эти полотна из Европы, желая магией европейского искусства подавить русскую самобытность. Эта картинная галерея суть оружие, вторгшееся в русские земли. Как горели танки с крестами под Волоколамском и Истрой, так сгорит и этот враг.
— Вава, — приказал Лемнер, — ранцевый огнемёт к бою!
Вава, ловкий, вёрткий, с квадратным ранцем за плечами, выпустил из огнемёта жаркую струю. Лизнул «Сикстинскую мадонну». Холст загорелся, вздулся, лопнул внутри золочёной рамы. Мадонна с младенцем летела в свитке огня. Вава перевёл огнемёт на «Весну» Боттичелли. Прекрасная дева, роняя с прозрачного платья алые, голубые цветы, исчезла в дыму. Вава вёл огнемётом по стенам, и пламя сжирало «Тайную вечерю», «Осаду Бреды», «Маху раздетую», «Мадам Самари», «Девочку на шаре».
Хранитель коллекции Аркадий Францевич метался от одной горящей картины к другой, стенал, падал перед Вавой на колени. Он заслонил собой картину Тициана «Динарий кесаря». Вава направил на него огнемёт, и Аркадий Францевич, подхваченный красным хороводом Матисса, умчался в небеса, где в небесной галерее висели его картины.
Светоч и Лемнер вышли из горящего здания, смотрели со стороны, как в сумерках пылает пожар. Горела Европа, с горьким дымом улетала из России.
Из пламени вырвалась «Герника» и помчалась по миру, сея на города клочья огня. Поджигала страны и континенты. Лемнер смотрел на подожжённый «Герникой» мир и знал, что его путь к Величию лежит через «Гернику».
Они лежали в её синей спальне. Трюмо слабо вздрагивало, как вода, в которую попал мотылёк. Лемнер искал мотылька, но это дрожали её ресницы. Её голая рука белела, поднятая к окну. В окне светилось розовое зарево города, и в сосульке на водосточной трубе переливалась ночная Москва.
— Мы долго не виделись, — Лана в темноте касалась его лица, словно узнавала. — Ты не отзывался на звонки. Где ты был?
— Я спускался в катакомбу российской власти, — Лемнер ловил в темноте её пальцы, подносил к губам.
— Как выглядит катакомба?
— Сначала в ней много света, на стенах висят акварели, одна прекрасней другой. Особенно осенний пруд с тёмной водой, куда нападали золотые листья. Катакомба превращается в зимний сад. Пальмы, монстеры, рододендроны. Фиолетовые и белые орхидеи. Их хочется целовать. Такие растут на берегах озера Чамо. Катакомба становится стеклянной галереей. За стеклом застывший пруд, ампирная беседка, статуя Аполлона в снежной тунике. Лыжный след пробежавшего по парку лыжника. Катакомба уходит вглубь. Стены из розового гранита, кирпич, хмурый бетон. В потолке оранжевые лампы, того же цвета, что осветительная бомба в украинской степи. Она висела, как оранжевая дыня, и подбитый украинский танк отбрасывал чёрную тень. Катакомба начинает сужаться. Уже, уже. Ты протягиваешь руку, чтобы не наткнуться на стену. Твоя вытянутая рука, в ней слиток золотого пистолета, принадлежавшего когда-то президенту Блумбо. Ты ищешь выход из катакомбы. Катакомба сужается до пулевого отверстия во лбу. Ты вставляешь авторучку в пулевое отверстие, нащупываешь застрявшую в черепе пулю и понимаешь, что выход из катакомбы российской власти залит свинцом… — Лемнер закрыл глаза, и оранжевые лампы загорались и гасли, и он переступал из тени в свет, погружая руку за борт пиджака, нащупывая кобуру и в ней рукоять пистолета.
— Я гуляла сегодня по Тверской. Эти надувные Толстой и Пушкин похожи на аэростаты времён войны. Я видела грузовик со стеклянной колбой. В ней заспиртован голый Анатолий Ефремович Чулаки. На его лбу пятнышко пулевого отверстия.
— Через лоб Анатолия Ефремовича Чулаки проходила катакомба российской власти.
— Скоро ещё несколько лбов будут закупорены свинцом. Мне кажется, я вижу эти продырявленные лбы.
— Чьи они?
— Это лбы Антона Ростиславовича Светлова и Ивана Артаковича Сюрлёниса.
— Почему так решила?
— Был устойчивый треножник российской власти. Анатолий Ефремович Чулаки, Антон Ростиславович Светлов и Иван Артакович Сюрлёнис. Ты отстрелил одну опору треножника. Власть закачалась. Чтобы она утвердилась, нужно отстрелить остальные две опоры. Никакого ясновидения. Простой политологический вывод.
— Ты говоришь, словно спускалась в катакомбу российской власти.
— Может, я и есть катакомба российской власти? — засмеялась Лана. Он увидел, как блеснули в темноте её зубы. В этом блеске почудилось ночное, волчье. Он испугался, что вместо жаркой, душистой женщины он обнимет косматую, поросшую шерстью волчицу. Она жутко блеснёт глазами, спрыгнет с кровати и умчится в ночь, к лесным опушкам, где воют волки.
Она угадала его испуг и продолжала смеяться.
— Ты считаешь, что мне придётся застрелить Светоча и Ивана Артаковича? — Лемнер прогнал наваждение.
— Если ты продолжишь свой путь к Величию. Но если остановишься, они застрелят тебя.
— Счастье иметь рядом такую прозорливую женщину, как ты, — Лемнеру опять померещился оборотень с косматым загривком и золотыми глазами.
— Счастье ли это для женщины? Женщина, которая вслед за любимым мужчиной спускается в катакомбу российской власти, несчастна.
— Ты загадочная женщина…
Чёрное зеркало трюмо продолжало трепетать, будто это был трепет земли. Земля, на которой стоял дом, трепетала. Лемнер хотел уловить гулы земли и в них угадать своё будущее.
— Ты послана мне не случаем, а судьбой. Я люблю тебя и боюсь тебя. Ты знаешь больше меня. Знаешь обо мне больше, чем я о себе. Я повинуюсь тебе. Ты властвуешь надо мной. Мне кажется, ты побуждаешь меня застрелить Светоча и Ивана Артаковича. Кто ты, Лана Веретенова? — Лемнер знал, что не услышит ответ. Не хотел услышать. Ответ мог быть ужасен. Пусть его любовь останется безответной. Или ответ прозвучит в час его смерти. Его смерть и будет ответом. Лемнер взял в ладонь прядь её волос, поднёс к губам и дышал. Волосы пахли чудесными духами и тем, едва уловимым ароматом, что источали орхидеи озера Чамо.
— Ты спрашиваешь, кто я такая? Сама не знаю. Княгиня Ярославна, рыдающая в Путивле по пленному князю Игорю. Жена Ивана Грозного, царица Евдокия Лопухина, отравленная боярами. Марфа-посадница, страдалица за новгородскую вольницу. Боярыня Морозова, в дровнях её увезли в Боровск и там уморили в яме. Княжна Тараканова, возомнившая себя императрицей и замученная в Петропавловской крепости. Княгиня Волконская, поехавшая за мужем-декабристом на каторгу. Матильда Кшесинская, возлюбленная последнего царя. Лиля Брик, своей рыжей прической сводившая с ума Маяковского. Зоя Козьмодемьянская, невеста Сталина, из петли клялась в любви к своему жениху. Это великие женщины, но их сделали такими великие мужчины. Я верю в твоё Величие. Не покину тебя. Буду идти рядом с тобой к твоему Величию.
Тёмные зеркала трепетали. В голубой сосульке переливалась ночная Москва. Её волосы пахли заморскими цветами. Он пьянел от ароматов и не искал ответа, кем была эта женщина, что однажды полыхнула у его глаз синим шёлком, блеснула ослепительной белизной, и он идёт за ней в разноцветном тумане, опоенный сладкими ядами.
— Ты моя жена, но не венчанная. Хочу с тобой обвенчаться.
— Тебя отправляют на фронт. Возвращайся героем, и обвенчаемся. В той же церкви, где ты крестился.
— Нет, в другой церкви. Возьму тебя на войну. Там отыщем храм и обвенчаемся среди бомбёжек и артиллерийских ударов в горящем храме. Крещение было святой водой, венчание будет огнём.
— Обними меня, — сказала она.
Он её целовал, и казалось, его подхватило волшебное колесо, возносит, и в медленном кружении, сквозь закрытые веки возникало и пропадало. Подол голубого шёлка и сверкнувшая из-под шёлка лодыжка. Аполлон в белоснежной тунике и лыжный синеющий след. Луна с пролетевшим фламинго и розовый цветок орхидеи. Сверкающий круг вертолёта и пятки из рыхлой земли. Сахарная полярная льдина и крылья перламутровой бабочки. Протянутая с пистолетом рука и Венера на горящей картине. Сбрасывает с платья цветы, лёгкая, без одеяний, летит в небеса.
Он её целовал, и волшебное колесо, которое его возносило, превращалось в отточенную фрезу. Фреза врезалась, сверлила землю, вырезая круги, ввинчивалась вглубь, виток за витком, как опрокинутая Вавилонская башня. Он спускался по спирали в центр Земли, в бездонную воронку, и на каждом витке его подстерегали видения. Беспилотник качал паучьими лапками. Танк мчался по полю, уклоняясь от взрывов. Из клетки смотрело умоляющее лицо двойника. Госпожа Эмма била хлыстом по дрожащим рёбрам. Конькобежец на синем льду чертил вензеля. На башне, окружённый сиянием, краснел рубин. Пленник с чёрными рунами прикрывал ладонью сосок. Иван Артакович шелестящим голосом читал приговор. Чёрнокожая женщина кормила его дольками апельсина. На её ноге с серебряным обручем было шесть пальцев. Воронка сужалась, стремилась вглубь, рушилась в бездну. Раскалённая слепящая ртуть кипела в центре Земли. Он падал в кипящий металл, ртуть разъялась и поглотила его. Он пропадал в крике и слепоте.
Они лежали, не касаясь друг друга. Слабо трепетали чёрные зеркала. Переливалась голубая сосулька.
Лана слабо сказала:
— Я от тебя зачала.
|