Глава тридцать седьмая
Светоч готовил открытый судебный процесс над ревнителями «европейского пути». Этот процесс раздавит европейского червя, столетиями точившего румяное русское яблоко. Для процесса был избран Гостиный двор, его величественный белоснежный зал, место праздничных концертов и государственных торжеств. Расставили тысячу кресел, соорудили сцену, повесили золотого двуглавого орла, установили статую Немезиды, античный символ возмездия. Один глаз Немезиды сверкал, как рубин, и многие усматривали в этом сходство со Светочем. Подсудимых готовили к процессу. Долечивали, гримировали. К тем, кто после пыток стал заикаться, приставили логопеда. Их обвиняли в измене Родине, и их ожидала высшая мера наказания. Указом Президента на время отменялся мораторий на смертную казнь. Но каждому подсудимому, если он на процессе признает свою вину, было обещано тайное помилование. Народ с ликованием узнает об исполнении приговора, но на деле подсудимые будут отправлены под другими именами в далёкие страны и в безвестности доживут свои дни.
К процессу народ готовили. Телеведущий Алфимов, прежде примыкавший к «европейцам», теперь клеймил предателей и вероотступников. Он приглашал в свою передачу тех, кто яростно поносил изменников и извращенцев, требовал для них смерти. Выступали представители политических партий и главы думских фракций. Сенаторы от всех регионов. Директора крупнейших предприятий. Рабочие и аграрии. Университетские профессора и бойцы с Украинского фронта. Вдовы убитых. Народный фронт и волонтёры. Творческие союзы и правозащитники. Общество защиты животных и сторонники «зелёной энергетики». И даже нумизматы и филателисты. Сам Алфимов в чёрном облачении, с белыми вставными зубами, хрипел, хохотал, рвал на себе одежды, требовал казни через повешение, предлагал установить виселицу на Красной площади, где предатели учинили мятеж.
Лемнер и Иван Артакович Сюрлёнис готовили подсудимых к появлению в зале суда. Каждый из подсудимых был помещён в отдельную комнату за сценой. В белых брюках, зелёных пиджаках и малиновых галстуках они были похожи на тропических птиц, которых продают на птичьем рынке. Каждого напутствовали Лемнер и Иван Артакович.
Толстячку Лео, ректору Высшей школы экономики, Иван Артакович повязывал малиновый галстук вольным, артистическим узлом. Лео крутил короткой шеей, норовил поцеловать руку Ивана Артаковича.
— Брат Лемнер, друг Иван Артакович, я вам так благодарен! Заботитесь обо мне. Ваша чуткость, сердечность! Ко мне здесь очень хорошо относятся. Врачи такие любезные. «Здесь не болит? Здесь не болит?» Госпожа Эмма переборщила, что греха таить. Но она неудержимая, страстная, как Медея!
— Вы не забыли, господин Лео? — Иван Артакович любовался повязанным галстуком. — Когда будете признавать вину, не бейте себя в грудь. Спокойно, взвешенно. «Да, виноват. Да, русофобия. Да, предлагал снести храм Василия Блаженного».
— Не волнуйтесь, Иван Артакович, надейтесь на меня. И русофобия, и храм, и подводные лодки для англичан. Но, быть может, не нужно меня высылать за границу? Я пригожусь здесь, в России. Меня любит молодёжь. Я покажу им истинное лицо Европы, её оскал!
— Нет, господин Лео, вам следует уехать. Сразу из зала суда, после оглашения смертного приговора, вас отвезут в аэропорт и рейсом, к сожалению, не прямым, а с пересадкой в Буэнос-Айресе, отправят в Эквадор. Ведь вы в Эквадор хотели?
— Да, Эквадор! Чудесная страна, мягкий климат. Куплю маленький домик, стану разводить цветы и смотреть на океан. Как римский патриций в опале. Благородная старость, седины, воспоминания о походах, победах, любимых женщинах. Как знать, может быть, на закате дней заведу семью? Как вам кажется, Иван Артакович, ещё не поздно?
— Не поздно, не поздно!
— Спасибо, брат Лемнер! Спасибо, друг Иван Артакович! Спасибо за милосердие! — Лео кинулся целовать Лемнеру руки, но тот холодно отстранился. Ему было отвратительно пухлое лягушачье тело ректора Лео, его лягушачьи, усыпанные пузырьками пальчики.
За стеной шумел переполненный зал. Звучали русские народные песни «Калинка-малинка», «Вдоль по Питерской», «Когда я на почте служил ямщиком». Лео попытался подхватить песню про ямщика, но не знал слов. Только покачивался, прижимая к сердцу лягушачьи пальчики.
Режиссёр Серебряковский слегка сипел. Удушение, которому подвергла его Госпожа Зоя, сказалось на бронхах. Он издавал сердитое гусиное шипение, хотя пребывал в прекрасном настроении.
— Как с таким голосом вы, господин Серебряковский, станете выступать в суде? — тревожился Иван Артакович. Он расстегнул на режиссёре неверно застёгнутый изумрудный пиджак и застегнул на правильную пуговицу.
— Не волнуйтесь, дорогой друг Иван Артакович. Кому, как не артисту, знать секреты декламации. Нет, не стану, подобно Демосфену, уходить на берег моря, набивать рот галькой и читать «Илиаду». Просто два сырых яичка пред началом монолога.
— Будут вам два сырых яичка, господин Серебряковский, — Иван Артакович запретил прежнему другу использовать в разговоре «ты».
Из соседнего зала неслись гулы, как на стадионе. Множество голосов, репетируя, хором возглашало:
— Смерть! Смерть!
Возглашали профессора, писатели, правозащитники, матери-одиночки, волонтёры и филателисты. Этот стройный грозный гул разгневанного народа доносился сквозь стену, но не пугал, а веселил Серебряковского.
— Простите, не хотел обидеть нашего дорогого Антона Ростиславовича, но процесс можно было обставить эффектнее. Обратились бы ко мне. Я всё-таки европейски известный режиссёр, хотя и ненавижу Европу. Представляете, процесс подобен Страшному Суду! Главный обвинитель Светоч предстает в образе Вседержителя. Перед ним огромные аптекарские весы. На чашу весов встает подсудимый, например, я. Но не в этом оперении попугая, а наг и бос. Вседержитель вопрошает: «Верно ли, что ты хотел заманить в директорскую ложу Президента Троевидова и пустить туда змейку, укусившую Клеопатру?» Я сбивчиво признаюсь, поправляя судию, что не змейку, укусившую Клеопатру, а ядовитых комаров с подземных болот Европы. Судия возглашает: «Виновен!» — и судебные приставы, одетые в чертей, копьями гонят меня в преисподнюю, в чёрные ямы с адскими красными огнями. Вам нравится, друг Иван Артакович?
— Всё, кроме комаров с ядовитых подземных болот. Это перебор, самооговор. Будем придерживаться сценария.
— Хорошо, хорошо! Разве я не понимаю, как важна точность, каждая буковка! Буковка закона! — Серебряковский захохотал, но смех превратился в сиплый свисток, изо рта полетела кровь.
— Берегите силы, господин Серебряковкий! — строго приказал Иван Артакович.
— Конечно, конечно, я понимаю. Ведь за процессом будет наблюдать Президент Леонид Леонидович Троевидов? Боже, как повезло России с Президентом! Разве можно сравнить его с европейскими лидерами, которые и есть ядовитые комары с подземных болот Европы. Наш Президент обладает царской внешностью, умом философа, отвагой воина. Как я мечтаю пригласить его на мой спектакль и отправить ему в ложу букет белых лотосов!
— Скоро выход. Вы готовы, господин Серебряковкий?
— Одна просьба. Последняя, что называется, просьба! — Серебряковский начал хохотать, но хлопнул себя по губам.
— Что за просьба?
— Я знаю, сразу после смертного приговора меня отвезут в аэропорт и самолётом отправят в Парагвай. Чудесная страна! Спасибо за выбор страны! Но последняя просьба висельника! — режиссёр потер себе горло. — Пусть меня приговорят не к расстрелу, а к повешенью, и повесят на том восхитительном голубом шарфе, который я заметил в руках Госпожи Зои.
— Просьба будет исполнена.
Серебряковский стал кланяться тем особым театральным поклоном, каким кланяются режиссёры после премьеры. Лемнер испытывал к режиссёру гадливость, как к загримированному мертвецу.
У публициста Формера на гладком целлулоидном черепе проступала синяя краска, плод безумных художеств Госпожи Яны. Иван Артакович припудривал синее пятно и сердился:
— Да не вертитесь вы, в самом-то деле!
— Я не верчусь, Иван Артакович. Это я раньше вертелся, крутился, искал себе место среди мировых учений и, наконец, нашёл. Учение о России Небесной! Вековечная русская мечта о Царствии Небесном, о Русском Рае! Все русские мечтают о Царствии Небесном! И волхвы, и князья, и цари, и вожди, и президенты. Если ты не мечтаешь о Царствии Небесном, ты не русский! Хочешь узнать о себе, русский ты или нет, — спроси себя, мечтаешь о Царствии Небесном?
— На процессе вы, господин Формер, выступите не с проповедью, а с признанием своих преступлений. Вы не забыли, каких?
— Всё помню. И о французской разведке, и о заражении русских младенцев корью, и о мерзком романе, обличающем Президента Троевидова. Но главная вина — забвение учения о Святой Руси, о Царствии Небесном. Я забыл об этом, но, когда Госпожа Яна красила меня в синий цвет, я вспомнил. Лазурь, неземная русская лазурь!
— Вы слишком взволнованы, господин Формер. Вы действительно полюбили Россию?
— Позвольте я прочитаю любимые стихи о России! «В Россию можно только верить!» «Люблю тебя, как сын, как русский, пламенно и нежно!» «Какому хочешь чародею отдай разбойную красу!» Прекрасные стихи о России! Прекрасные поэты!
— Может, у вас есть какие-нибудь просьбы? Ну, выкурить последнюю папиросу?
— Вы отправляете меня в Сальвадор. Чудесная страна вулканов. У меня в швейцарском банке скопилась небольшая сумма, за консультации французской разведке. Я меняю мое имя «Формер» на новое имя «Эрнесто Кардинале». Как же по новому имени я получу мои деньги?
— Не волнуйтесь, господин Кардинале. Мы переведём вам ваши деньги.
— Благодарен! Ах, как хочется ещё пожить! Куплю домик на берегу океана. Машина, шофер, садовник, повар, горничная, молодая креолка. Я выхожу на веранду, вдыхаю запах роз и смотрю в безбрежную даль океана и грущу о России. Как в песне: «Грущу о Родине драгой!»
— Не боитесь затеряться среди местных жителей? — спросил Лемнер, с брезгливостью рассматривая мягкие, привыкшие лгать губы Формера.
— Почему я должен бояться, дорогой брат Лемнер?
— Потому что в Сальвадоре много синих людей!
Формер засмеялся шутке. Его бодрил гул зала, звучавшее многоголосье: «Смерть! Смерть!»
Вице-премьер Аполинарьев был в корсете. Госпожа Влада ударом головы сломала ему позвоночник. Корсет выпирал из зелёного пиджака. Под пиджаком приютилось множество собачек корги, и Аполинарьев, имевший худощавое телосложение, казался толстым.
— Господин Аполинарьев, ну, посмотрите, на кого вы похожи! — укорял его Иван Артакович. — Вам выдали новые белые брюки, а ваши собаки насажали на них жёлтые пятна. И вы так выйдете к людям? Придется искать для вас ещё одну пару белых брюк.
— Собаки ни при чем. Это я сам, от волнения. Правильно ли я запомнил? Я передавал украинской разведке сведения о заседаниях российского правительства. Правильно? Я препятствовал строительству завода беспилотников. Так? Что ещё?
— Со своими собаками вы совсем потеряли рассудок! — раздражался Иван Артакович. — Вы должны признаться, что хотели затопить водой из Москвы-реки подземный бункер Президента Леонида Леонидовича Троевидова.
— Ах, да! Конечно! Разрушить шлюз, соединяющий Москву-реку с кремлёвским бункером.
— Вы не возражаете, если сразу после оглашения смертного приговора вас отправят в Гондурас? Вы хорошо переносите жару?
— Собачек корги выводили в тёплых странах. Но у меня есть просьба. Пусть в приговоре будет пункт, согласно которому собачек корги похоронят вместе со мной. Как в курган древнерусского князя. Мне будет приятно в Гондурасе перечитывать текст смертного приговора.
— Обещаю, господин Аполинарьев, внести этот пункт.
— И ещё. Я бы мог в Гондурасе наладить производство беспилотников. Это будут русские беспилотники «Гонду».
— Мы рассмотрим ваше предложение, господин Аполинарьев.
Лемнеру был отвратителен корсет Аполинарьева, копошение собачек под пиджаком, исходящий от него запах псины.
— Господин Аполинарьев, — произнёс Лемнер, — не забудьте взять с собой в Гондурас детскую клизму.
— Зачем? — удивился Аполинарьев.
— В Гондурасе у собачек корги будет новая пища. Возможны запоры.
— Благодарю за подсказку, брат Лемнер! Обязательно возьму!
Анатолий Ефремович Чулаки нервничал, охлопывал зелёный пиджак, щупал под белыми брюками ягодицы, лез пальцами под малиновый галстук. Госпожа Влада, мощная, как сваебойная машина, ударом вышибла из Чулаки все внутренние органы, и они повисли на нем, как шляпы на вешалке. Опытные хирурги засунули эти органы в дыры, откуда они выпали. Чулаки казалось, что врачи забыли вернуть ему сердце. Он ощупывал грудь, живот, даже пятки, стараясь услышать стук сердца.
— Да не беспокойтесь, Анатолий Ефремович! Здесь оно, ваше сердце! — Иван Артакович показал Чулаки стиснутый кулак и засмеялся.
Лемнер глядел на Чулаки и испытал подобие раскаяния. Лемнер участвовал в низвержении Чулаки, направив ему проститутку Аллу. Добыл ужасную запись извращений, которую теперь прокручивали по телевидению. Он вошёл в доверие к Чулаки, обещая быть с ним в день Великого Перехода, а вместо этого ударил войсками по демонстрантам. Он в камере избил беззащитного Чулаки, забыв о благодеянии, что тот совершил, направив его в Африку, одарив золотым прииском. Он в пыточную камеру отрядил отъявленных садисток Госпожу Эмму, Госпожу Зою, Госпожу Яну и Госпожу Владу. Теперь Лемнер глядел на выцветшие волосы Чулаки, на распухший от ударов нос, на веснушки, превратившиеся в гнезда чёрных личинок, из которых очень скоро вылупятся могильные черви. Лемнер испытывал к Чулаки сострадание, не желал ему зла.
— Анатолий Ефремович, мне осталось убедиться, что вы запомнили текст, который мы от вас ожидаем. Ваше слово на процессе ожидают не только сограждане, среди которых немало ваших сторонников. Но и Европа, желавшая видеть в вас Президента России. Увы, теперь вы всего лишь зелёный попугай с птичьего рынка. Не хотите ещё раз отрепетировать ваше выступление?
— Как странно, не правда ли? Мы с вами, Иван Артакович, мечтали о Великом Переходе, разгадывали тайну России Мнимой. Вы придумали герб этой Мнимой России, корень квадратный из минус единицы на серебряном поле, с алыми письменами, в тройном золотом кольце. Мы сидели на берегу Гранд-канала, и по воде, оставляя серебряный след, плыла алая гондола, и золотое солнце окружало гондолу тройным отражением. Вы воскликнули: «Вот герб России Мнимой!»
— И всё-таки, Анатолий Ефремович, не угодно ли ещё раз повторить ваши признания?
— Да знаю, знаю всё наизусть! И про взрывы атомных станций, и про двойника Антона Ярославовича Светлова, и про жареных младенцев, которых мне подавали в ресторане «Метрополь», и про убийство эрцгерцога Фердинанда, и про пакт Чемберлена! — Чулаки мучительно улыбался, вслушиваясь, ни забьётся ли утраченное сердце.
— Ну, ну, не надо шутить, Анатолий Ефремович. Помните про абиссинских пилигримов.
— Да, да, я помню! — глаза Чулаки лишились белков и почернели от ужаса. Чёрные муравьи доедали его сердце и пробирались в мозг. — Я полностью признал свою вину и прошу для себя самой ужасной казни. Не расстрел, не повешение. Пусть меня посадят в медного быка и поджарят на кострах в Парке Культуры и Отдыха. Пусть меня ослепят и посадят на кол посреди Выставки достижений народного хозяйств. Пусть меня растерзают роботы, сконструированные молодыми изобретателями в лабораториях «Сириуса». Я правильно всё запомнил?
— Этого мало, Анатолий Ефремович. Вас будет слушать Европа. Она ненавидит Президента Троевидова, ненавидит русский народ. Европа ждёт вашего слова.
— Она его услышит, поверьте! Я, рыжая собака, совершил преступление против русского народа и Президента Троевидова! Я, крыса, ядовитый паук, зловонный червь, хотел отнять у русского народа великого человека, посланного России судьбой. Отродье, недоносок, выкидыш, грязный окурок, я хотел сорвать проект «Россия Дивная», лишить народ гения, что вернул Россию к традиционным ценностям. Я, исчадие, нетопырь, аспид, хотел отнять у Президента Троевидова русский народ-богоносец, способный на вселенский подвиг одоления зла, ибо русский народ принимает на себя всю европейскую тьму, превращает скверну в солнечный луч. Вы довольны мной, Иван Артакович? Больше не станете насылать на меня абиссинских пилигримов?
— Всё верно, Анатолий Ефремович. Уже завтра вы окажетесь в Колумбии, и у вас будет время писать мемуары. Там, я надеюсь, вы упомянете о пленительном венецианском вечере, зелёном, как малахит, канале, красной гондоле и тройном отражении солнца.
— Всё так и будет. И мемуары, и лёгкое вино, и шелест пальмы. Но мне хотелось, Иван Артакович, чтобы вы передали Президенту Леониду Леонидовичу Троевидову, как я его люблю, сыновьей любовью. Как чувствую нерв его великого замысла. Быть может, он приблизит меня к себе? Я знаю Россию, знаю Европу. Знаю все её лабиринты, все тайные лаборатории трансгуманизма, все магические закоулки. Мы сможем разрушить Европу, сокрушить её мощь. Европа распахнётся от Лиссабона до Владивостока со столицей в Москве, с Президентом Леонидом Леонидовичем Троевидовым!
— Я обязательно доложу Леониду Леонидовичу. Он вас услышит. Он людьми не бросается. Если он даст согласие, мы вас вернем из Колумбии и поручим государственное дело!
— О, верный друг! О, милосердие! О, великий Президент Троевидов!
Лемнер сострадал. Ему было невыносимо видеть униженного властелина, угнетённого повелителя, сокрушённого исполина. Хотелось его пристрелить.
Глава тридцать восьмая
Огромный зал Гостиного двора был уставлен тысячью кресел. Как в Колизее, они возносились полукружьями. На сцене высилось место для Верховного судьи. Его занимал Светоч, недвижный, как каменное изваяние. Одна половина лица была высечена из хмурого гранита, другая рвано краснела, словно с неё сняли кожу. На изуродованной половине грозно переливался горный хрусталь. Перед Светочем на столе лежали бубен и деревянный молоток, ударом которого сопровождалось вынесение приговора. Рядом находилось место общественного обвинителя. Его занимал Иван Артакович Сюрлёнис с пепельным лицом аскета, серебристыми волосами и пышным лиловым бантом, похожим на орхидею. В стороне за перегородкой из резных колонок стояло пять кресел для подсудимых. Их появление ожидалось. Множество журналистов и телеоператоров размещались у сцены. Там мерцало, вспыхивало, двигались камеры, переставлялись треноги. Над сценой громадный, хищный, распушив золотые перья, парил двуглавый орёл. Немезида, богиня возмездия, зажигала и гасила глаз, красный, как светофор. Зал шевелился, гудел. Звенели мегафоны, возглашавшие «Смерть! Смерть!». Зал ревел, вторил «Смерть! Смерть!» и был похож на чёрную пасть, изрыгавшую хриплый рёв.
Лемнер устроился в первом ряду, слышал, как в затылок дышит яростная жаркая пасть, её зловонное дыхание.
Светоч поднял деревянный молоток. Зал стих. Умолкла песня «Комбат-батяня, батяня-комбат». Молоток ударил в бубен. Кожа бубна гудела, источая звук, под который в тундре пляшут шаманы. Судебные приставы ввели подсудимых. Их было пятеро, все в одинаковых изумрудных пиджаках, белых брюках, малиновых галстуках. Были похожи на стаю экзотических птиц, прилетевших в заснеженную Москву из тропических лесов. Одинаковостью одежд, благожелательностью лиц напоминали гостиничных слуг, ждущих приезда гостей, чтобы нести чемоданы, толкать тележки с поклажей. Они рассаживались, отделённые от зала резными столбиками и перилами. Зал ревел, хрипел, лязгал зубами. Подсудимые пугливо путали места, а в них из зала летело:
— Смерть! Смерть!
Особенно жадно требовали смерти профессора и матери-одиночки. Вид экзотических перелётных птиц вызывал у матерей-одиночек мстительные воспоминания о вероломных мужьях, исчезнувших после первой и единственной брачной ночи.
Светоч ударил в бубен, смиряя зал. Подсудимые расселись, как попугаи на жёрдочке. Общественный обвинитель Иван Артакович Сюрлёнис стал читать обвинительное заключение, отдельно по каждому подсудимому, поднимал его с места.
— Наш праведный, открытый, поистине народный суд обнажит сатанинскую природу этих наймитов Европы, пустивших врага в наши секретные лаборатории, в цеха наших оборонных заводов, в аудитории наших университетов, в коллективы наших творческих союзов, в школы наших детей, в спальни наших жён. В каждую клеточку народной жизни, отторгая эту жизнь от традиционных ценностей. Так пусть же народ судит их судом праведным и беспощадным. Метла, притороченная к сёдлам опричников, выметёт нечисть из русской жизни!
В рядах журналистов сверкало, мерцало, словно там началась стрельба. Ряды ревели, профессора кидались с мест, беременная мать-одиночка, распустив волосы, в платье, похожем на ночную рубашку, рвалась отомстить. Только удар бубна укротил ярость.
Лемнер слышал парной удушающий запах плоти. Такой запах стоит на скотобойне.
Ректор Высшей школы экономики Лео признал вину. Каялся, рвал на себе зелёный пиджак, затягивал до удушья малиновый галстук, царапал себе лицо, плевал на себя, ползал на коленях и упал, расставив лапки, похожий на пухлого лягушонка. Закрыл один глаз, а другим весело подмигнул Лемнеру. Дескать: «Встретимся в Эквадоре!»
Светоч воздел над бубном деревянный молоток. Зал тысячью глаз следил за деревянным набалдашником молотка. У статуи Немезиды в голове зажёгся красный, как светофор, глаз. Светоч голосом поднебесной трубы воскликнул:
— Виновен! Приговорён к высшей мере, расстрелу!
Зал взревел. Из рядов поднялись плакаты с мерзкими ликами наймитов. Мегафоны лязгали:
— Смерть! Смерть!
Журналисты мерцали вспышками, словно из огневых точек велась стрельба. Ректор Лео уселся в кресло и рыдал, Лемнер слышал тошнотворный запах зала, смрад выгребной ямы.
Каялся режиссёр Серебряковский. Показывал, как ловил комаров на гнилых болотах Европы и запускал в ложу, где сидел Президент. Изображал муки умирающего Президента, прощание с ним министров, Патриарха, олимпийских чемпионок, прыгунов в высоту, танцоров Большого театра, канатоходцев, скалолазов, Светоча, Ивана Артаковича и себя самого у гроба Президента. Изображал скорбящий русский народ и ликование Европы, танцующей рок-н-ролл. Он так вошёл в роль, что не хотел садиться на место и продолжал скакать. Когда из зала полетели гнилые картофелины, и члены Народного фронта стали стрелять из рогаток, а волонтёры развернули плакат «Серебряковский — английский глист», режиссёр вышел на край сцены и стал раскланиваться направо, налево, отступал и снова приближался, клал руки на грудь, встряхивал волосами, прижимал к груди несуществующий букет роз.
Немезида зажгла в голове пылающий красный фонарь. Хрустальный глаз Светоча превратился в гневный рубин. Молоток грохнул в бубен:
— Виновен! Высшая мера, расстрел!
Зал ликовал. Таяло могущество Европы. Плавилось железо Эйфелевой башни, истирались в муку каменья Кёльнского собора. Россия сбрасывала вековое европейское иго, возвращалась к традиционным ценностям. В глубине зала, невидимая, зазвенела балалайка, поднялась на палочке хохломская матрешка.
Серебряковский сидел взволнованный, порозовевший. Углядел в креслах театральных критиков, кивал, ожидал похвальных рецензий.
Лемнер ловил летящий из зала запах открытых гробов.
На публицисте Формере во время признаний стала проступать синяя краска. Все решили, что это трупные пятна предательства. Он извивался, изображая «змею подколодную», квакал, будто «кикимора болотная», сжимался, изображая «мерзкую гниду». Ему не хватало дара, коим обладал Серебряковский, и всё-таки зал угадывал изображаемую сущность. Раздавались крики:
— Гадюка кусачая! Слизняк болотный! Вша лобковая!
Рабочие Уралвагонзавода тянули из зала руки, перевитые чёрными жилами, желая удушить змею. Два агрария, два неистовых хлебопашца ринулись к Формеру, показывая, как станут отвинчивать ему голову. Судебные приставы с трудом усадили хлебопашцев на место.
Немезида воспалила красный огонь возмездия. Светоч зажёг в глазу раскалённый уголь и ударил в бубен.
— Виновен! Расстрел!
Формер устало сел, не осуждая зал за животную ненависть. Ненависть улетучится и сменится обожанием, а оно опять обернётся ненавистью. Так уж устроен этот наивный и незлобивый народ, который убивает, чтобы было кого оплакивать.
Вице-премьер Аполинарьев вышел без собачек. Корсет помешал ему виновато поклониться. Он держался прямо, с выправкой, и это раздражало. Зал усматривал в этом высокомерие и гордыню. Аполинарьев подробно, со множеством технических деталей, рассказал устройство беспилотника, который помешал построить. Комично, копируя министров, изобразил секретное заседание кабинета, о котором сообщил украинской разведке. Министры, в его изображении, выглядели законченными педерастами. В зале знали пристрастие Аполинарьева к собачкам и кричали:
— Сука рваная! Собаке собачья смерть!
Аполинарьев смотрел детскими, слезоточивыми глазами в зал, не понимая природу мусульманского неприятия собак.
Удар бубна возвестил ему смертный приговор. Его ждала теплая латиноамериканская страна, но он ужаснулся ненависти этих яростных людей к маленьким беззащитным созданиям, ласковым, как девочки-малютки.
Зал стоя приветствовал приговор. Люди обнимались, обменивались телефонами, делали друг с другом селфи. Говорили о «русской весне», о «традиционных ценностях», о том, что пора запретить интернет и повысить рождаемость. Требовали от чиновников, чтобы те отказались от израильского гражданства и пересели на отечественные автомобили. Поэтессы читали стихи о любви и победе. Все радовались смертному приговору, как семейному празднику, полагая, что после расстрела жизнь станет лучше.
Зал долго не мог унять ликований и смолк, когда Иван Артакович стал читать с листа, что сжимали его голубоватые пальцы с золотым перстнем. Его голос звучал весёлой беспощадностью к Анатолию Ефремовичу Чулаки, коему было адресовано обвинительное заключение. Зал молча внимал. Сокрушалось великое зло. Оно витало над Россией веками и посетило её невесть за какие грехи. И ныне оставляло Россию невесть за какие заслуги. Всё страшное, что случалось с Россией за века, исходило из Европы. А ужас последних десятилетий, что накрыл Россию, как тьма египетская, был связан с «европейцем» Анатолием Ефремовичем Чулаки. Каждый, кто сидел в зале, испытал на себе это зло. Теперь же, когда оно предстало перед ними в нелепом зелёном пиджаке, в белых пижамных брюках и безвкусном малиновом галстуке, все боялись, что зло сохранило свою колдовскую власть, обрушится на сидящих в зале и испепелит их. И зал молчал.
Лемнер испытывал страх, какой испытывал в детстве, приближаясь к роковому подвалу. Ждал, что белесая выцветшая голова Чулаки вспыхнет рыжим огнём, золотые блёстки загорятся на властном лице, и нос беспощадно выдохнет раскалённый воздух.
Анатолий Ефремович Чулаки выслушал обвинения и говорил жарко, непререкаемо, как говорил в высоких собраниях, в Государственной думе, в Кремле, на партийных съездах и международных конференциях. Говорил завораживающе, и никто не смел его перебить невоздержанным криком или передразнить гримасой.
— Пусть никто из вас не усомнится, что это признание я обдумал не в тюремной камере, а сидя в чудесном номере загородного отеля, среди русских снегов, когда дрова трещали в печи, за окном летали синицы, а добрая служанка подносила мне стакан горячего глинтвейна. Чудесно пахло корицей и апельсинами! — Чулаки произнёс это с такой волшебной искренностью, что многие в зале почувствовали запах корицы и апельсинов. — Да, я действительно был полон сатанинских замыслов, действовал по наущению европейских масонов, американских трансгуманистов и японских разведчиков. Я вывел породу мхов и лишайников, собираясь пересадить их на храм Василия Блаженного, колокольню Ивана Великого, на Спас на Нередице и Покров на Нерли. Чтобы мхи и лишайники изжевали заповедные русские храмы и лишили Россию святынь. Я действительно, под видом вакцины от ковида, создал ядовитое вещество, которое хотел вбросить в Байкал и Волгу. Превратить священное русское озеро в рыжую зловонную пену, а «реку русского времени», русский Иордан, в зловонную клоаку с плывущими утопленниками. Я собирался взорвать Курскую, Калининскую и Кольскую атомные станции, чтобы радиоактивная буря смела русский народ до Урала, а в русских городах ползали по улицам безногие многорукие дети, в церквах служили трёхглавые священники, их слушали безглазые прихожане, у которых изо рта во время молитвы текла зелёная ядовитая слюна.
В зале жалобно вскрикнул активист Народного фронта. Забилась в падучей уполномоченная по правам человека. Их вывели. В тишине продолжал звучать устрашающий властный голос Анатолия Ефремовича Чулаки.
— Не стану отрицать, я готовил покушение на Президента Леонида Леонидовича Троевидова. Создавал двойника, неотличимого от Антона Ростиславовича Светлова, используя генную хирургию. Добытые у Антона Ростиславовича Светлова генные материалы я встраивал в генные связи двойника. В нём происходило перерождение, он становился неотличим от Антона Ростиславовича. Оставались трудности с искусственным глазом. Его не удавалось копировать. Я вживлял в мозг двойника чип с записью снов Антона Ростиславовича, чтобы искусственный глаз видел его сны. Но, должно быть, сны были столь ужасны, что мозг двойника взрывался и двойник погибал. Для опытов мы приглашали волонтёров Народного фронта, но все они имели неокрепшую психику и во время экспериментов сходили с ума. Это не уменьшает моей вины. Я виновен и готов понести самое суровое наказание. Не расстрел, нет. Не четвертование. Не колесование. Не сожжение на костре или посадку на кол. Вживите мне в мозг чип с генетической памятью Антона Ростиславовича Светлова, и вы увидите, что значит жить в аду!
Лемнер был очарован слогом Анатолия Ефремовича Чулаки, размахом его творческих замыслов. Начинал сомневаться, не ошибся ли он, взяв сторону Светоча и погубив Чулаки. Быть может, ещё не поздно. Телефонный звонок Ваве, и ворвется штурмовой батальон «Пушкин», и поменяет местами Светоча и Чулаки. На Светоча напялят зелёный пиджак и пижамные брюки, и пусть себе мигает хрусталём, как одноглазый филин.
— Я прошу себе мучительной казни, потому что замышлял несусветное зло против русского народа и его вождя Леонида Леонидовича Троевидова, спустившегося в Россию с неба по винтовой лестнице Русской истории. Потому что виноват перед самой Русской историей. Она выбрала для России путь традиционных ценностей. Я посягнул на саму Русскую историю, и оттого меня надо убрать из жизни, убрать из Русской истории, как чудовищную помеху, как уродливый вывих, как опухоль на теле русской цивилизации. Перед тем, как исчезнуть, я хочу обратиться к вам, Леонид Леонидович Троевидов!
Чулаки умолк, чтобы накопились силы для последнего признания. Зал внимал, поражённый историческим зрелищем, когда Европа погружалась в погибель, а солнечно восходило восхитительное русское время. Стихло так, что стал слышен крик нерождённого младенца в чреве молодой поэтессы, вернувшейся из окопов Донбасса.
— Я хочу сказать, хочу признаться, — Чулаки стал расстёгивать зелёный пиджак, стаскивал белые брюки. Остался нагим. На теле страшно сочились не зажившие раны, пузырились ожоги, торчали переломанные кости. — Всё, что я только что вам говорил, подсказано моими мучителями под нечеловеческими истязаниями. Ими подвергли меня Светоч и Лемнер по приказу ненавистника и мучителя Президента Троевидова. Он бич Божий, посланный России за её вину перед Богом. Ибо Россия — это исторический недоносок, которого Европа вынашивает в вате, меняя подгузники, а Россия бьёт свою няньку кулаком. Президент Троевидов преступник, и русский народ преступник. Он бич для других народов, и Господь его покарает! Уберёт его из истории, как убирают из огорода сорняк!
В зале поднялся ропот, ставший бурей. Ревело, хрипело, стенало. Светоч ухал молотком в бубен. Немезида жутко мигала красным. Звенели мегафоны, выплевывая: «Смерть!» Судебные приставы устремились к Чулаки.
Он стоял голый, раздирая раны, отекая кровью и гноем. Кричал, вырываясь из рук приставов:
— Вы самый подлый, гнусный народ! Вы, сидящие в зале, желающие мне смерти, вы все скоро будете убиты! И сколько вас ни есть — профессора, хлеборобы, сенаторы — все будете убиты и похоронены вниз головами! На ваши голые пятки синим фломастером нанесут шестизначные номера! Их нанесёт сидящий среди вас палач Лемнер! — Чулаки ткнул в Лемнера пальцем, и множество камер просверкали, унося образ Лемнера.
Подсудимых уводили. Зал ревел, но не от ненависти, а от страха.
Лемнер видел, как исчезают зелёные пиджаки подсудимых, как мечутся в ужасе профессора, хватаются за грудь композиторы, визжат правозащитники и роятся волонтёры. Он испытал тошнотворную брезгливость к мерзкому скопищу, именуемому народом. Трусливую, визгливую, вероломную массу, бессмысленную и рабскую, что зовётся русским народом. И в этом народе он хотел угнездиться, стать его сыном? Теперь с отвращением он выдирался из скопища обратно в свое одиночество. В свою прекрасную неприкаянность. Презирал народ. Был счастлив в своём одиночестве, незапятнанном, как утренний снег.
|