Глава тридцать шестая
Лемнер, непрестанно общаясь со Светочем, знал, что готовится грандиозный судебный процесс над Чулаки и его четырьмя приспешниками. Вместе с ними над всеми исповедниками «европейского пути». Народу будет открыт страшный заговор, направленный на погубление России и убийство Президента Леонида Леонидовича Троевидова, поборника «традиционных ценностей». Будет вскрыта грибница заговора, проросшая сквозь министерства, театры, университеты, партии, общественные организации и даже монастыри. Из русской жизни, из русского сознания изгонялось всё, что связано с Европой и веками несло в Россию несчастья, будь то ересь жидовствующих, церковный раскол, петровские реформы и революции. К процессу подключались историки, культурологи, богословы, лингвисты, знатоки тайных культов, ведающие правду об «европейском черве в русском яблоке».
Чулаки и его подельников готовили к процессу. После дознаний все они были искалечены. Их врачевали лучшие доктора, лечили раны, сращивали переломы. Известные чтецы репетировали с ними будущие покаянные речи. Им шили одинаковые дорогие костюмы — белые брюки, зелёные пиджаки, алые галстуки. Особенно заботились о Чулаки. После удара Госпожи Влады все внутренние органы Чулаки выпали из тела и повисли снаружи, как шляпы на вешалке. Искусные трансплантологи возвращали эти органы на место. Вталкивали обратно кишки, запихивали желудок, помещали в разъятую полость сердце, почки и печень. Чулаки оживал неохотно, упрямился, не желал возвращаться в жизнь, отказывался принимать лекарства. Ему грозили абиссинскими пилигримами, и он принимал лекарства.
Светоч прокрутил на телевидении добытые Лемнером записи, где подсудимые предстали страшными извращенцами, попирающими традиционные отношения полов, семейные ценности, гуманное обращение с животными. Ибо ректор Лео и режиссёр Серебряковский в извращениях теряли человеческий образ и превращались в скотов, а над скотами творились надругательства.
Телевизионный маг Алфимов, комментируя записи извращений, просил родителей не пускать к экранам детей, Чулаки и подельников называл «святотатцами русской истории», а Лемнера и Светоча «чудесными витязями русского избавления».
Лемнер готовился к процессу. Ему предстояло выступать с обличениями. Но он дышал жёлтым горчичным туманом. Каждый вздох вызывал нестерпимое жжение. То и дело он касался ушей и прислушивался, ни раздастся ли гогот фламинго и крик пеликана, держащего в клюве чёрного малыша. Когда оставался один, припадал ухом к земле, не раздастся ли топот копыт. Обнажённый, он подолгу стоял перед зеркалом. Казалось, на нём темнеют чуть заметные пятна пигмента. Он был шедим. Его забросили в чуждую неласковую страну, заставили жить среди хмурого народа, которому он приносит несчастья, а тот платит ненавистью, притаившейся на дне глазных яблок. Ему являлись мысли о самоубийстве. Он доставал золотой пистолет, прикладывал к виску и ждал, когда вскрикнет пеликан, чтобы нажать на спуск. Он задумал побег из Москвы в Африку, возвращение на озеро Чамо. Он поселится в тростниках чудесного озера, среди своего народа, и в час полнолуния станет смотреть, как гибкие длинноногие африканки, поддерживая полные икрой животы, несутся к мелководью. Плещутся под луной, трутся чудесными телами о тростниковые стебли. Испускают из себя жемчужные сгустки икры с крохотными чёрными зародышами. Влекомый инстинктом отца, он мчится, расплёскивая лунные брызги, обнимает жемчужную плоть икры, ласкает, отыскивает самые нежные и певучие слова признаний. Изъясняется икре в вечной верности и любви. Он тешил себя дивными образами, листал томики Пушкина, Блока, Мандельштама, отыскивая в них любовные признания. Откладывал книги. Возращение в Африку на озеро Чамо было невозможно. Слишком многим он досадил в Африке, где из красноватой африканской земли торчали изъеденные термитами пятки безвестных покойников. Да и сохранились ли особи племени шедим в озёрных тростниках? И является ли берег озера Чамо его истиной родиной? И что тогда для него волшебная страна с горячими дорогами и голубыми горами, где в каждой харчевне сидит пророк и пьёт чай? И что для него московский дом на Сущевском Валу, где жили его милые обрусевшие мама и папа, и он ребёнком смотрел из окна, как по Миусскому кладбищу движется похоронная процессия, краснеет среди снегов гроб, доносится печальный рёв погребальной трубы?
И вдруг — спасительная мысль. Он должен креститься, немедленно, теперь же. Спрячется от всех кошмаров и подозрений в русский храм, войдёт в него, чтобы больше не уходить. Он примет веру народа, в который его поместили.
И кончится отчуждение, случится дивное слияние. В нём оживут корни Романовых. Станет доступным восхитительный Русский Рай, который сверкал бриллиантом на тёмных водах, и Величие, к которому стремит его судьба, будет Величием Русского Рая. Он войдёт в него сквозь скромные двери сельской церкви, той, чудесной, о которой поведала Лана.
К любимой и ненаглядной женщине поспешил Лемнер сообщить, что готов креститься.
Вертолёт формирования «Пушкин», пятнистый, с красной звездой, взял на борт Лемнера и Лану и понёс над зимней чёрно-белой Россией. Белые поля, чёрные леса. Белые реки, чёрные деревни. Белое небо, чёрный дым. Чёрное — белое, чёрное — белое. Все безымянно, неоглядно. Россия, как чёрно-белое сновидение.
Лемнер всматривался в деревни, в дымы, в дороги, в землю, где живёт народ, думает свою чёрно-белую думу. Не ведает о Лемнере, что, как семечко, гонимое ветром, несётся над заводами, колыбелями, кабаками, кладбищами, не находит места среди чужих работ, свадеб и погребений. Он просил этот чужой народ пустить его в свои застолья, труды, драки, пьянки, в свои чёрно-белые думы. Он просил у народа прощения за зло, которое ему причинил.
«Прости меня, русский народ! Прости моё окаянство!»
Он летел и каялся в совершённых убийствах. Каждый убитый заглядывал в иллюминатор, и они летели лицом к лицу, разделённые толстым стеклом.
Тот дизайнер в селе Свиристелово, что сжёг на костре рыжеволосую проститутку Матильду. Кавказский торговец на Даниловском рынке. Безвестный стрелок, напавший на склад «Орион».
Лица прилипали к иллюминатору, смотрели мёртвыми глазами и отпадали. Исчезали в чёрно-белых пространствах. Им вслед летели покаяния Лемнера. Он не знал, долетают ли его покаяния до суровых людей в деревнях, кидающих в русские печи смоляные дрова.
«Прости меня, русский народ!»
Охранник во дворце президента Блумбо. И сам президент Блумбо. И французский геолог Гастон из Гавра, и чернокожий рабочий, из которого, как золотые слёзы, капали самородки. Журналисты Чук и Гек, не успевшие покрыться африканским загаром. Лёгкая, как прыгнувшая пантера, Франсуаза Гонкур.
Все они прилипали к иллюминатору, Лемнер видел шоколадное, с яркими белками лицо Франсуазы Гонкур, вспомнил, как целовал её губы, сладкие от манго, и над озером Чамо горел розовый полумесяц.
«Прости меня, окаянного, русский народ!»
Лана сидела в стороне на железной скамье и смотрела на Лемнера, совершавшего обряд покаяния.
«Народ, прости, если можешь!»
Великан-украинец, кого застрелил среди осенних деревьев. Пленный в крестах и свастиках, кому всадил пулю в грудь.
«Прости, прости!» — вымаливал Лемнер прощение у народа, который, быть может, приснился ему среди чёрно-белой России.
Он винился за все злодеяния, принесённые племенем шедим в народ, загадочный для себя самого, отгадывающий эту загадку в рыдающих песнях, надрывных романах, в ересях и кровавых бунтах.
Он винился за расстрел царя, за убитых священников, разорённых крестьян, за изгнание профессоров и писателей. Он брал на себя злодеяния, что чинились над русским народом, и за те злодеяния, что чинил сам над собой русский народ, и за те злодеяния, которые совершал русский народ над другими народами, над лесами, озёрами, реками, медведями, осетрами, синицами.
Покаяние Лемнера было слёзным. Он плакал, чёрно-белая Россия расплывалась, как мокрая акварель.
Лана молча смотрела, как слёзы бегут по обращённому к иллюминатору лицу Лемнера.
Вертолёт опустился в снегах. Лётчик открыл дверь, рёв винтов вместе с ветром ворвался в салон. Лемнер и Лана сошли, окружённые свистом лопастей, жгучей, поднятой винтами метелью. Метель опала, открылась деревушка с избами, заснеженными огородами, двумя-тремя дымами. Кирпичная церковь была наивная, кособокая, приплюснутые синие главы усыпаны блёклыми золотыми звёздами. Навстречу шёл человек в полушубке и косматой шапке. Что-то издалека кричал, улыбался, салютовал, прикладывая руку к виску.
Вертолёт улетел, завернув всех троих в колючий завиток метели, и в наступившей тишине подошедший человек произнёс:
— Здравствуйте, Лана Георгиевна! Здравствуйте, Михаил Соломонович!
— Здравствуйте, Николай Гаврилович, — Лана шутливо козырнула встречающему и представила его Лемнеру: — Наш хозяин, лесник. Каждый волк у него на счету.
— Пожалуйте за мной, — засмеялся шутке лесник. — Домик готов. Баня натоплена. Обед поджидает.
По пути в деревушку заглянули в церковь. От дороги к церковной ограде до дверей снег был расчищен. В наваленных снежных грудах торчали еловые ветки. Дверь тесовая, с облупившейся краской, блестела медной, стёртой прикосновениями ручкой. Лемнер с благоговением смотрел на ручку, на дощатую дверь, которая впустит его в Русский Рай. После белизны в церкви было сумрачно. Ветхий, крашенный бронзой иконостас слабо светился образами. Храм был украшен еловыми ветками. В высокой железной печи гудели дрова, сквозь щель на полу дрожала полоса света. Пахло хвоей, дымом, сладкими церковными благовониями.
«Это и есть Русский Рай, — думал Лемнер, ступая по стоптанному блёклому половику. — Смиренный, милосердный, праведный. Пусти меня к себе, Русский Рай!»
К ним вышел священник, маленький, с белыми, лёгкими, как пух, волосами, в сером облачении. Лана подошла под благословение. Лемнер поклонился.
— Отец Иоанн, к вам прилетел Михаил Соломонович креститься.
— Завтра Крещение. Иисус крестился в Иордане, а вы у нас, Михаил Соломонович.
— А вы, батюшка, как Иоанн Креститель, — смиренно пошутила Лана.
— Завтра утром до службы приходите. Крёстным отцом ты будешь, Николай Гаврилович? А матерью крёстной вы, Лана Георгиевна? Вот и ладно, — и он поплыл, заструился, пушистый, как одуванчик. Лемнер смотрел ему вослед с робостью и обожанием. Таким и должен быть поводырь, что поведёт его завтра в Русский Рай.
За деревней на берегу замёрзшего пруда свежими брёвнами желтел дом, рядом банька. В пруду перед банькой темнела прорубь в виде креста. Воду уже затягивала маслянистая сизая пленка, по краям проруби поблескивала крошка льда. Над дверью затейливо была вырезана глазастая сова.
В доме с мороза дохнуло теплом, свежим деревом, яствами, коими был уставлен стол.
Лемнер с наслаждением ел русскую деревенскую пищу. В деревянной миске дымились белые картофелины. В другой миске солёные огурцы зеленели из-под жёлтых зонтиков укропа. В квашеной капусте среди кристалликов льда краснела клюква. На деревянной доске лежал жареный тетерев, страшно расставив обгорелые ноги, прижав к бокам общипанные заострённые крылья. Стояла бутылка самогона с деревянной пробкой и гранёные стаканчики, по одному, перед каждым, кто сел за стол.
— В баньку, должно быть, завтра, после крещения? Все грехи смыть? — Николай Гаврилович налил по стопкам самогон, рачительно закупорив бутылку. — Со свиданием, Лана Георгиевна! За знакомство, Михаил Соломонович!
Самогон был душистый, огненный, сладкий, жарко пролился вглубь, огурец твердо хрустел, ягода клюквы брызгала на язык кислой каплей. Тетерева разломали на куски, Лемнеру досталась мускулистая птичья нога. Он вынимал изо рта и клал на доски стола свинцовые дробинки.
— Как же ты отыскала это чудесное место? — Лемнер держал в пальцах красную ягоду клюквы. Она просвечивала и казалась рубиновой бусиной.
— А вот так шла, шла и нашла. Ходила по грибы, заблудилась, плутала по лесам и вышла на звон колокола, — Лана тихо смеялась, и Лемнер не стал выведывать. В Лане оставалось много таинственного, и эта деревушка, и церковь с синими звёздными куполами, и похожий на одуванчик священник, и лесник, по-военному приложивший к виску ладонь, — всё это оставалось загадочным. И не хотелось отгадывать, а только смотреть, как чудесно переливаются её глаза, словно видят многоцветное, восхитительное. Должно быть, бриллианты Русского Рая.
— Как у вас тихо, чудесно, Николай Гаврилович, — Лана осматривала горницу с иконкой в углу, окна с тропическими зарослями инея. — И гостей у вас не бывает, только мы.
— Из леса приходят. На той неделе волки пришли, тёлку зарезали. Кабаны на огороды приходят, всё перерыли. Если Михаил Соломонович желает поохотиться, я охоту устрою. Валенки есть, полушубок найдётся, лыжи, ружьё, все есть.
— Спасибо, Николай Гаврилович. Завтра приму крещение, и никаких огнестрельных стволов. Только грибы, ягоды. Лана Георгиевна мне грибные места покажет.
Они окончили трапезу. Быстро темнело. Николай Гаврилович стал прощаться:
— Завтра рано приду, отведу в церковь, — вышел, на прощанье козырнув по-военному.
— Ступай в свою комнату. Перед крещением побудь один, — Лана поцеловала Лемнера в висок и удалилась в светёлку. Лемнер слышал, как поскрипывают половицы.
Он не спал. Днем, в вертолёте, над чёрно-белой Россией, он каялся в содеянном зле, изливал из греховной души наполнявшую её тьму, отпускал эту тьму в проплывавшие под вертолётом леса и поля. Леса от этой тьмы не становились темней, а поля оставались белыми. Они расточали тьму. Россия принимала на себя его тьму, превращала в свет. Теперь, лёжа в ночи, накануне крещения, он запрещал тьме возвращаться, гнал из памяти всё, что жестоко и жарко стремилось вернуться. Берёг открывшуюся в памяти пустоту для завтрашнего света, что прольётся на него в храме.
Он вспомнил, как в детстве, глухими зимними утрами, ему не хотелось просыпаться и идти в школу. Мама, не желая его резко будить, щадя его сон, приоткрывала дверь в соседнюю комнату. Готовила завтрак, гремела фарфором, звенела ложками и громко говорила с отцом по-французски. Разговор касался его, и он, не понимая французского, слышал их родной тихий смех. Теперь, накануне крещения, вспоминал полосу света в приоткрытых дверях, голоса родителей, нежный смех, звяк тонкой фарфоровой чаши из сервиза бабушки Зинаиды Моисеевны. Лемнер наполнял этим воспоминанием свою очищенную память, не давал вернуться тьме.
Вспомнил, как в детстве, ранним утром на даче, он проснулся раньше остальных и в счастливой лёгкости, в предчувствии чудесного, выбежал на веранду, топоча босыми пятками. В саду была сырая тень, листья яблонь поблёскивали тёмной росой, яблоки чуть светились в листве. Но в небе, в светлой высокой лазури уже лились лучи. И в этой лазури летела уточка, заострённая, как стрелка. Он чувствовал её трепет, её утреннее стремление, её маленькое, несущееся в лазури тело, её крохотное стучащее сердце. Уточка пронеслась и канула, а он всё смотрел в лазурь, где просверкали утиные крылья.
Теперь, спустя столько лет, когда той уточки нет и в помине, и не существуют яблоневый сад, и стеклянная веранда, и спящие сладким утренним сном мама и папа, он вспоминал ту чудесную уточку, несущую в лазури Благую весть.
Лемнер не спал в ночи, готовясь к утреннему крещению. Он войдёт в храм, оставив за дверью все горькие и глухие подозрения, все мерзости и святотатства, бросит в прорубь золотой пистолет, а возьмёт с собой только то, что сулило ему Русский Рай, говорило, что Рай существует.
К Лемнеру возвращались чудесные воспоминания, и они возвещали, что Рай существует.
Казалось, он заснул на мгновение и тут же проснулся от хлопка входной двери. Ласковый басок Николая Гавриловича позвал:
— Гости, вы где? Подъём!
Пили чай, без сахара, обжигаясь. Лемнер, отказавшись от сахара, думал, что впереди ждёт его неземная сладость, выше любых земных услад.
Воздух обжёг морозом. Пахнуло дымом. Ступеньки прохрустели, как ксилофон. Пруд был мутно-серым, чуть светлее неба. Прорубь размыто чернела. Шли по деревне, и в окнах вдруг загоралось красное полукружье печи, горели золотые дрова, двигался человек. Лемнер шагал, волнуясь, как волнуются перед дальней дорогой. Он оставлял прежний мир, где пахло дымом, горели полукружья печей, чернела крестовидная прорубь. Он ещё был прежний, с недавними воспоминаниями, со всей прожитой жизнью, запутанной, надрывной, которую так и не успел осознать, и теперь её оставлял. Он шёл по хрустящему снегу в другую неземную страну, где не будет этой ночной деревни, не будет лесника Николая Гавриловича, не будет Ланы, а случится несказанное преображение, неописуемое чудо. Новая страна примет его. Он пройдёт врата, проникнет сквозь волшебную буквицу, увитую райскими цветами.
Церковь мутно белела. В одиноком оконце желтел свет. Внутри было хмуро, холодно. В железной печи слабо, принесённые с мороза, горели дрова. В подсвечнике стояла одинокая свеча, освещая красный хитон Богородицы и еловую ветку.
Из алтаря выплыл священник, пушистый, как одуванчик. Его ряса касалась пола, скрывая башмаки. Он шёл мелкими шагами, и казалось, плывёт.
— Готов, раб Божий Михаил?
— Что? — переспросил Лемнер.
— Готов к приятию Святаго крещения?
— Готов, отче! — Лемнер, привыкший принуждать, командовать, подчинять грубой, иногда жестокой силой, робел священника, его воздушных, лёгких, полных чудного света волос, мигающих синих глазок, золотой епитрахили.
Из алтаря вышел служка, деревенский отрок, заспанный, в тёплом пальто и валенках. На запястьях у него золотились поношенные нарукавники. Он вынес большой эмалированный таз и поставил посреди храма. Налил из ведра воду, окунул пальцы, щупая воду. Она показалась слишком холодной. Он отошёл в сторону и принёс большой металлический чайник. Стал лить в таз. Из струи шёл пар. Снова пощупал воду и унёс чайник.
— Раздевайся по пояс, Михаил. Босый становись в таз.
Лемнер вдруг испытал смятение, панику. Глухая сила толкнула, погнала прочь из храма. Он хотел бежать от нелепого таза, одинокой свечи, аляповатой, писанной местным богомазом иконы, от убогого батюшки и сонного недокормленного служки. Обратно, на волю, где ревут моторы и свистят винты, улыбаются подобострастные мужчины и обольстительные женщины ищут его внимания. И этот эмалированный таз, металлический чайник, наклонённая, готовая упасть свеча! Прочь, прочь отсюда!
— Одежду на лавку положь, — указал священник.
Лемнер стянул пальто, вылез из свитера, снял рубашку. Стало холодно. Через церковь дул сквозняк, клонил пламя свечи. Лемнер снял туфли, носки. Босые стопы ожглись о ледяные доски пола. Лемнер переступил на матерчатый половик, но ткань, истоптанная подошвами, была холодной, как доски. Лана и Николай Гаврилович из сумрака смотрели на него.
— Наступай сюда, в таз, — сказал священник. — Иисус вошёл в Иордан, а ты войди в таз. Это твой Иордан.
Лемнер перенёс ногу через край таза, окунул. Вода была тёплой, и ногам было хорошо стоять на эмалированном дне, словно под тазом, невидимый, находился подогрев. Это тепло успокоило Лемнера. Паника унялась. Он стоял полуголый в тазу. Сквозь его темя и босые стопы проходила вертикаль. Она возносилась ввысь, к пустому куполу, проникала сквозь синюю луковицу с золотыми звёздами и исчезала в бесконечности. Свыше тихо изливалось тепло. Тепло было под ногами, в синих глазках священника, в горящей свече, в красном хитоне Богородицы, в еловой ветке. Его окружало тепло. Он находился в нём, как в коконе. Его поместили в капсулу, готовили к полёту. Он был ещё не в небе, но уже отделён от земли.
— Я стану читать, — сказал священник. — А когда скажу, повторяй за мной. Понял?
— Понял, — кивнул Лемнер, стоя в тазу. Служка, держа горящую свечу, поднёс священнику книгу. Священник нацепил на синие глазки очки. Раскрыл книгу и стал читать. Служка держал свечу над книгой, и Лемнер видел, как капает воск. Его полёт начался, капсула взлетала. Голова кружилась от перегрузок, и он едва слышал священника. Тот читал на таинственном, состоящем из бульканья, звона, птичьих криков языке. Повествовал о волшебной реке, волшебной стране, волшебном старце с пушными, как одуванчик, волосами. Повествовал о Лемнере, стоящем в белом тазу, окружённом тёплым коконом, что мчался по вертикали, пронзив потолок, синие, с золотыми звёздами, купола, приближаясь к запредельной стране.
— Отрекаешься? — страшно и грозно возопил священник. — Тебе говорю. Повторяй: «Отрекаюсь!»
— Отрекаюсь, — повторял, как во сне, Лемнер, чувствуя, что своим возгласом отталкивает от себя прежнее бытие. — Отрекаюсь! — восклицал вслед за священником троекратно.
Священник из золочёного ковшика лил ему на голову тёплую воду, давал целовать крест. Лана шагнула из тени и протянула на ладони крестик с горсткой серебряной цепочки. Священник надел крестик на Лемнера и маленькой кисточкой, окуная её в маслянистое благовонье, начертал кресты на лбу Лемнера, под левым соском у сердца и на пупке.
— Поздравляю, Михаил, со святым крещением!
Жаркая светлая радость хлынула на Лемнера. В сумрачной церкви стало ярко, словно в ночи взошло солнце. Таким было забытое детское счастье, когда просыпался, видел солнечное окно, и каждая его клеточка ликовала, взрастала, обожала мир, в который его родили.
Он стоял босиком в тазу, и мир вокруг был преображён, и он сам был преображён, любил седовласого батюшку, хмурого отрока, лесника Николая Гавриловича и Лану, подарившую ему серебряный крестик, а вместе с крестиком неземное счастье.
Лемнер оделся, но не покинул храм. Сурово и глухо прозвонил колокол. В храм на Святое Крещенье, на его, Лемнера, крещенье, сходился народ. Из синего студёного утра входили, крестились, вставали напротив икон, втыкали в песок подсвечника свечи. Нестройно поиграл голосами хор, робко и нежно запел, возликовал, наполнил храм жаркими взываниями. Батюшка в золотой ризе, с белой головой, похожий на новогоднюю, покрытую снегом ёлку, то появлялся из озарённых врат, то скрывался в таинственном сумраке алтаря, где горели малиновая и золотая лампады.
Лемнер стоял, окружённый деревенским людом. Не разбирал слов песнопений, смотрел на людей, и когда те крестились, крестился и он, желая не ошибиться, не выдать себя, быть, как все. Он и был, как все, неотделим от этих людей, состарившихся в трудах и лишениях. Они приняли его к себе, в свои вековечные труды и нескончаемые траты, и он, как все, несёт свой крест. И какое счастье нести этот русский крест, быть вместе со своим народом, быть русским.
Лемнер любил этих неизвестных людей, ставших родными, сестёр и братьев. И круглую, как клубочек, старушку с носиком птички-невелички, и сутулого старика с ушанкой под мышкой, с тяжёлым лбом, которого касались его потемнелые в трудах пальцы, и молодую женщину с красивым увядающим лицом, сгибавшую в поклоне стройное тело. Он любил их, а они любили его, принимали в народ. Не зная молитв, не понимая чудесного, кружевного языка, он повторял: «Люблю! Люблю!»
День проходил чудесно. К домику из леса прилетели снегири, уселись на голое дерево, как алые яблоки, тихо пересвистывались.
— Это тебе лесной царь розы прислал, — сказала Лана.
Была великолепная русская баня с вениками, дубовыми бадейками, деревянным ковшиком. Лана, неся ковшик в вытянутой руке, подбегала к каменке с накалёнными седыми валунами, плескала, отскакивала. Огненный змей носился под потолком, они заслонялись руками, а потом сидели плечом к плечу, влажные, блестящие, и Лана ловко, по-деревенски, охаживала его пахучим берёзовым веником. Накалённые, они выскакивали из бани под розовое вечернее небо и падали в прорубь. Кричали, задыхались, выскакивали с безумными глазами, бежали по снегу и вновь запускали под низкий банный потолок огненного змея.
Ночью, проснувшись, обнимая её сонное, пахнущее берёзой плечо, он сказал:
— Ты делаешь для меня столько прекрасного. Ты моя благодетельница. Люблю тебя.
На утро они ждали вертолёт. Лемнер отправился к проруби. Крест был затянут тонким сизым льдом. Лемнер хотел выполнить данный накануне завет, выбросить в прорубь золотой пистолет. Достал пистолет, похожий на слиток. Золочёный ствол, рукоять, спусковой крючок. Оружие, как священные церковные дары, было позолочёно. Лемнер смотрел на пистолет, чувствовал его литую тяжесть, пластику, совпадающую с пластикой его руки. Медлил, держал пистолет над прорубью, представляя, как оружие пробьет лёд и канет в чёрной воде. Не хотел, не мог расстаться с пистолетом. Пистолет врос в ладонь, не желал расставаться с Лемнером. Из пистолета в руку текли все совершённые выстрелы, все случившиеся убийства. Возвращались в Лемнера, вытесняли лубочную церквушку с наивными синими куполами, похожего на одуванчик батюшку, старушку, птичку-невеличку. Вчерашнее ликование покидало его. Оружие возвращало ему свою беспощадную силу.
Он летел на вертолёте над чёрными лесами и белыми полями. Оттуда взмывали, прилипали к иллюминатору все, кого он убил. И двойник Президента Троевидова, посаженный в клетку, и проститутка Алла, замёрзшая на сверкающей льдине, а в ней его нерождённый сын.
|