Глава тридцатая
Ещё чернели обугленные тесины Спасских ворот, ещё солнечно блестел лёд на брусчатке, с которой поливальные машины смывали кровь, ещё стояли на перекрёстках хищные бэтээры с расчехлёнными пулемётами, а в студенческих общежитиях рыскали наряды, вылавливая смутьянов, в кабинетах губернаторов, офисах корпораций, в ночных клубах и храмах шли обыски, но Светоч и Лемнер уже отправились в тюрьму Лефортово, где содержались главные бунтари.
Анатолий Ефремович Чулаки бы помещён в одиночку с серыми бетонными стенами. Железная кровать с тощим матрасом, суконное тюремное одеяло, унитаз в углу, лампочка в треть накала, пугливо глядящая из решётчатого гнезда. Чулаки бурно вскочил с кровати. Его рыжие волосы утратили победный цвет и казались высыпанной на голову золой. Веснушки чернели, как сгоревшие на щеках порошинки.
— Это возмутительно, Антон Ростиславович! — кинулся он к Светочу, но тот холодно его осадил. — Брат Лемнер, вы лучше других знаете благонамеренность моих побуждений. Всю жизнь я посвятил процветанию России. Недаром, в учебниках называют новейший период Русской истории «периодом Чулаки»!
— Этот период завершён, Анатолий Ефремович. Будут написаны другие учебники, — Светоч созерцал возмущённого Чулаки холодно и жестоко.
— Но это же дико! Вы обрекаете себя на позор! Весь мир вас осудит! В чём вы меня обвиняете?
— Вы обвиняетесь, Анатолий Ефремович, в учинении государственного переворота, ставящего целью убийство Президента России Леонида Леонидовича Троевидова, расчленение России и передачу её территории под контроль недружественных государств.
— Наветы! Клевета! Я предан Президенту! Я содействовал его избранию! Я помогал ему в европейских делах! Подарил ему венецианскую вазу, куда он ставит розы из своего сада. Когда мы катались на лыжах в Швейцарии, я варил ему глинтвейн в горном отеле. В Париже я познакомил его с чернокожей танцовщицей Франсуазой Гонкур из «Мулен Руж». Она учила его танцам кабаре. Если бы вы видели, господа, Леонида в розовом трико с павлиньими перьями на спине, танцующего птичий свадебный танец! Уверен, вы стали бы орнитологами! Ха-ха-ха! — Чулаки захохотал, вспоминая парижские шалости. Леонид Леонидович натягивал розовое трико на мускулистые ляжки, тряс павлиньими перьями и наскакивал на чернокожую танцовщицу, изображая страстную птицу.
— Вы спросите Леонида Леонидовича, и недоразумение само собой рассосётся!
— Вам придётся дать показания о разветвлённом заговоре. Вы сплели его, пользуясь влиянием в правительстве, деловых кругах, губернаторском сообществе, среди творческой и научной интеллигенции. Вы пустили свои ядовитые корни во все сферы нашего общества, и теперь нам придется выжигать эти корни калёным железом.
— Какой заговор? Какие намерения? — возопил Чулаки, кусая себе ногти, как это делал в минуты паники.
— Передача Калининграда Германии. Передача Курил Японии. Передача Кавказа Турции. Передача Пскова Эстонии. Передача Арктики Норвегии. Расчленение России на двадцать независимых государств, включая Уральскую республику, Восточно-Сибирскую республику, Дальневосточную республику. Образование независимого Татарстана, Якутии, Чувашии и Мордовии. Вам предстоит дать показание на открытом суде, где вас будет судить народ России, и вы назовёте своих приспешников!
— Никогда! Слышите, никогда! Вы слышите, брат Лемнер! — Чулаки величественно сложил на груди руки, готовый погибнуть, но не потерять честь.
— Брат Чулаки, вам предстоит вернуть народу шедевры русских художников, которые вы держите на складе древесных изделий «Орион». Вам не удастся вывезти их в Европу, — Лемнер видел близкий, надменно вздёрнутый нос, рыжие, рысьи, ненавидящие глаза. Коротким ударом расплющил его нос. Чулаки, хрюкнув кровью, повалился на кровать. Покидая камеру, Лемнер слышал писклявый плач.
Ректор Высшей школы экономики Лео сидел в камере с ногами на кровати, замотанный в одеяло.
— Господин Лео, к вам несколько вопросов, — Светоч старался при тусклой лампе разглядеть острую мордочку, торчащую из одеяла.
— Меня нет дома. Тук-тук, кто там? Я пошла к соседке. У меня курочка снесла яичко. Яичко не простое. Кто, кто в теремочке живёт? — Лео выглядывал из норки пугливыми глазками, был, как затравленный зверёк.
— Господин Лео, — Светоч выманивал Лео из убежища, — вы обвиняетесь в том, что годами внушали студентам неприязнь и ненависть к России, собрали коллектив педагогов-русофобов. Они утверждали, что русские произошли от дикого племени, обитавшего на болотах и питавшегося улитками. По вашему утверждению, дикари хватали улиток пальцами ног и совали себе в рот. Самки этого племени поедали самцов, едва происходило оплодотворение. Вы находите подтверждение этой гипотезы в произведениях русской классики. К тому же вы работаете на английскую разведку и передаёте англичанам чертежи наших подводных лодок.
— Выросла в саду репка большая-пребольшая, и решил Иван Царевич жениться, а в кумовьях у него был один купец по имени Имбирь, который имел земляной ключ и открывал клады, — Лео вылез из-под одеяла и голосом сказителя продолжал: — А на ту пору ехали на ярмарку три молодца из дальнего сельца, которым был от царя наказ.
Лемнер смотрел на толстенькое тельце ректора, на короткие ручки с растопыренными пальчиками, как у лягушонка, и думал, какой звук издаст это тельце, если его шмякнуть о стену.
— Брат Лео, — Лемнер примеривался, как ловчее ухватить Лео и шваркнуть о стену, — помнится, вы говорили, что держите у себя картину русского художника Боттичелли «Рождение Афродиты». Верните её народу.
— А жил в том городе один человек по имени Аким.
Лемнер ухватил Лео за жирные бока, приподнял и швырнул в стену. Звук был хлюпающий, чмокающий, будто раздавили лягушку.
Режиссёр Серебряковский, увидев гостей, раскрыл объятья. Не поймал в объятья Светоча и стал кланяться пылким режиссёрским поклоном, венчающим триумфальную премьеру.
— Каково, господа! Такое не приснится самому Мейерхольду! Этот спектакль войдёт в учебники мировой драматургии. «Школа Серебряковского». Каково, господа! Сцена — Красная площадь, «Борис Годунов», «Хованщина», «рассвет на Москве-реке»! Актёры — весь русский народ, идущий крёстным путем. Зритель — сам Господь Бог, глядящий неба, и я, взирающий с крыши. Такими спектаклями сотворяется история, господа. Мы с вами — творцы русской истории! — Серебряковский согнул в поклоне гибкий хребет, ожидая летящие из зала ворохи роз.
— Господин Серебряковский, вы режиссёр государственного переворота, и вам уготованы не розы, а суд и пуля в тёмном коридоре Лубянки. Там состоится ваш последний выход, — Светоч брезгливо убрал ногу в туфле, которой в поклоне едва не коснулся Серебряковский. Ему казалось, он всё ещё находился на крыше. Розовые кремлёвские башни, золото куполов и чёрное парное варево, вязкие водовороты толпы, в которую врезаются стреляющие бэтээры. Такова была пьеса, играть которую доверила ему судьба. Кончились мучительные искания формы, чахлый модернизм, изнурительная порча классики. Эта была русская классика, которую ничто не могло испортить. Это был истинный русский театр, и он был его режиссёр.
— Господин Серебряковский, нам известно, что вы готовили убийство Президента России Леонида Леонидовича Троевидова. Вы пригласили его на свой спектакль «Ад», отведя ему ложу, которую наполнили ядовитыми бенгальскими змеями. Президент уцелел, потому что мы запустили в ложу собаку-змеелова, и она передушила бенгальских змей. Ваш театр — это фабрика, вырабатывающая русофобию. Зрители, едва покидают театральный зал, начинают осквернять церкви, жгут портреты Пушкина, Суворова и Кутузова, заворачиваются в украинские флаги. Вы передали французской разведке имена засекреченных русских учёных и инженеров, и на них были совершены покушения. К тому же вы похитили из запасника Тобольского музея картину русского художника Рембрандта «Ночной дозор» и намерены вывезти её в Европу.
— Господа, какое счастье, что вы меня посетили! В России мало подлинных театралов. Я поведу вас на крышу, мы укутаемся в тёплые пледы, будем пить горячий глинтвейн и смотреть, как в разных районах Москвы занимается пожар. Великий русский пожар, господа!
В глазах Серебряковского катались шары ртути. На губах выступила розовая пенка. Он тянул к Лемнеру худые, с голубыми венами, руки. Пальцы с розовыми лакированными ногтями трепетали. Лемнер сделал пируэт, очертил ногой круг и ударил Серебряковского в пах. Серебряковский сломался пополам и замер в позе журавля, достающего из воды улитку.
Камера публициста Формера дохнула зловоньем. Скверный запах принёс с собой Формер из мусорного бака, где был найден среди рыбьих объедков, тухлых приправ, скисших молочных пакетов. Увидев Светоча и Лемнера, Формер повёл по сторонам глазами, ткнул пальцем в потолок, где в решётке мигала лампа. Давал понять, что ведётся подслушивание. Надвинулся полированной лысиной. Лысина отражала лампу и мигала.
— Господа, только вам, только высшему руководству! Во-первых, Чулаки. Дважды ездил в Брюссель, передал карту с размещением секретных бункеров нашего, хранимого Богом, Леонида Леонидовича Троевидова. Ну, вы понимаете, сверхточная ракета, необогащенный уран, и мы теряем Президента! Во-вторых, ректор Лео. Помогал врагу составлять санкционные списки, останавливающие работу наших оборонных заводов. Подлец, подлец! Далее, режиссёр Серебряковский. У него досье на всех патриотов, будь то депутаты, учёные или писатели. Они подлежат истреблению, буквально, буквально! Как насекомые. Его, а не мой термин. И наконец, Аполинарьев! Он хочет отобрать младенцев у кормящих грудью русских матерей и заставить их выкармливать щенков корги. Всё это записано, господа. Готов предоставить по первому требованию! — Лысина Формера мигала, как указатель поворотов.
— Господин Формер, — Светоч отводил нос, чтобы не дышать падалью, — Вам принадлежит план стерилизации русских мужчин и женщин с целью резко уменьшить численность русских. Вы разработали вакцину, якобы от гриппа, которая обрекает человека на бесплодие. Вы предлагаете отказаться от слова «русский», заменив его словом «рабский». Всё это послужит основанием для процесса, на котором вы предстанете обвиняемым! — Светоч достал платок и закрыл себе нос.
— Боже мой! Боже мой! Какая несправедливость! Я русский, до мозга костей! У меня дома только русская кухня. Берешь редисочку, режешь мелко-мелко! Ах, боже, я играю на балалайке, мы с друзьями пускаемся в пляс. Я пою русские народные песни. Да, да, послушайте. «Вниз по матушке по Волге», ну, в общем, вниз по реке!
— Господин Формер, вы обвиняетесь в хищении художественного полотна кисти великого русского художника Ренуара «Мадам Самари».
— Боже упаси! Какой Ренуар? Какая мадам?
Лемнеру был невыносим запах падали, невыносимо мигание лысины, отвратителен агент четырёх разведок и гражданин пяти государств. Удар, который Лемнер нанёс Формеру, был столь силен, что лысина перестала мигать, хотя лампочка в железном абажуре мигала.
Разговор с вице-премьером Аполинарьевым был непродолжителен. По камере сновали собачки корги, Аполинарьев разжёвывал тюремную корку, открывал рот, и собачки хватали хлебный мякиш с его языка. Аполинарьев был обвинён в том, что тормозил работу оборонных предприятий, остановил производство беспилотников и передавал врагу протоколы правительственных заседаний. Он похитил и утаивал полотно провинциального русского живописца Рафаэля «Сикстинская мадонна», и рыдал, когда Лемнер изловил юркую собачку и расшиб ей голову о тюремную стену.
Глава тридцать первая
По Красной площади, раздувая моржовые усы, кружили поливальные машины, искусно, слой за слоем, намораживали голубой лёд. Ледяное поле обнесли дощатой изгородью, повесили золотые, алые, зелёные фонари, похожие на церковные лампады, пустили на лёд конькобежцев. Зазвенели, зашелестели, засверкали коньки, вырезая на льду эллипсы и круги. Летучие счастливые мужчины и женщины выписывали вензеля, взлетали, блестели коньками, оставляли на льду шуршащие росписи. Из синего ночного неба смотрели рубиновые звезды, золотились на башне стрелки часов, с бархатным рокотом били куранты. И никто не вспоминал кровь на брусчатке, раздавленных, пробитых пулями демонстрантов, разбросанные гробы. Всё было покрыто чудесным голубым льдом. Счастливые люди кружили под музыку среди разноцветных лампад.
Лемнер катался с Ланой. Он давно не вставал на лёд, но стопа, одетая в тёплый носок, чувствовала играющий конёк, твёрдую скользкую гладь, длинный разбег с плавной дугой, из которой, наклоняясь, он выпадал с тихим звоном, оставляя на льду изысканную монограмму.
Лана, в тёмных рейтузах, короткой юбке, белом свитере, каталась с упоением, похожая на балерину. Лемнер любовался, как она, отняв ото льда ногу с блестящим коньком, катится на другой ноге, раскрыв руки, наслаждаясь долгим скольжением, пока не кончался разбег. Она снова неслась, как раскрывшая крылья птица. Он чувствовал гибкость её спины, стройную силу ног, плавность скользящего тела.
— Догоняй! — Её коньки звонко лязгнули, озарённое лицо промчалось мимо, под ногами полетели синие искры. Налетевший от неё ветер, ворох волшебных искр, сияющие восхищеньем глаза сорвали его, помчали следом. Он хватал губами воздух, где только что была она. Влетал в разъятое ею пространство. Целовал обжигающий, поднятый ею ветер.
Перед ним возникал в неописуемой красоте Василий Блаженный, и он путался в его разноцветных мохнатых чертополохах. Вставал, как ночное солнце, золотой купол Ивана Великого. Повисала из чёрного неба рубиновая звезда. Всё кружило, менялось местами, носилось по орбитам. Его подхватила и вынесла на орбиту могучая сила. Это была орбита Русской истории. Площадь, по которой он летел на коньках, ещё недавно кровавая, а теперь восхитительная, была площадью Русского Величия. На этой площади в Масленицу угощали блинами. Во дни стрелецких бунтов ставили дубовые плахи. Здесь прошло два священных парада. Один, когда лыжники в белых халатах шли умирать под Волоколамск. И другой, когда усыпанные орденами гвардейцы кидали к мавзолею штандарты разбитых дивизий. Площадь Русского Величия пустила к себе Лемнера. Вчера он окропил её кровью, принёс вековечную русскую жертву. Сегодня целует её звезды, кресты, купола, а она венчает его Русским Величием.
Лемнер гнался за Ланой, ловил её белый свитер и чёрные волосы, хотел обнять. Но она ускользала, и он ловил золотой огонь, завиток ветра, а она мчалась далеко, оглядывалась со смехом. Он любил её смеющееся лицо, явленное ему на площади Русского Величия. Поймал её у дощатой ограды под золотым фонарём. Мимо мчались конькобежцы, звенели коньки. Он целовал её смеющиеся губы, жадно обнимал.
— На нас смотрят, — она от него отстранялась.
— Выходи за меня замуж.
— Ты серьёзно? — она перестала смеяться, в её глазах отражался золотой огонь.
— Я люблю тебя. У нас столько общего, что уже невозможно расстаться. Ты самый близкий, самый драгоценный для меня человек. Мы встретились не случайно, а по велению свыше. Ты держала меня за ноги, вытянула обратно из смерти. Я живу по твоему наущению. Мы с тобой сроднились, срослись. Выходи за меня.
— Ты хочешь, чтобы мы обвенчались?
— Чтобы обвенчаться с тобой, я готов креститься.
— Ты правда готов?
— Крещусь в Успенском соборе Кремля.
— А потом тебя, Романова, там венчают на царство? — она опять смеялась. Два разноцветных огня отражались в её глазах. Он не знал, дала ли она согласие, или веселилась, услышав его признание.
— Согласна, — сказала она.
Лемнер достал телефон, пробежал по кнопкам.
— Вава, она согласна!
Загрохотало, заухало. Над кремлёвской стеной взлетели разноцветные букеты, волшебные звёзды, серебряные змеи, пылающие шары. Это был салют его победы, из множества ликующих залпов. Небо трепетало, переливалось в восхитительных сияниях, в волшебных райских цветах.
Лемнер и Лана сидели в ночном ресторане, на вершине башни, что у Смоленской площади. Сквозь огромные окна Москва казалась чёрной, бархатной плащаницей, шитой жемчугами, бриллиантами. Переливалась перламутровая раковина Лужников. Сверкали хрусталями мосты. Текли золотые площади и проспекты. В ресторане шла ночная московская жизнь. Сидящие за столиками пары наслаждались звенящей музыкой ножей и вилок, перезвоном бокалов, виртуозными поклонами официантов, подносивших к столикам деревянные подносы. Осыпанная мерцающим льдом, сияла глазастая рыба Средиземного моря, или сахалинский осьминог, кокетливо, как балерина, сложивший грациозные щупальца, или чёрные, с зелёным отливом беломорские мидии. Официант с благородным изяществом показывал гостю бутылку Шардоне, держа её за донце. Удалялся и через минуту подносил откупоренную бутылку, картинно плескал несколько капель в шаровидный бокал. Гость, знаток вин, чутко вдыхал, и солнце французских виноградников лилось в бокал. Женские глаза сияли, видя, как мужская рука с золотым перстнем сжимает хрупкий стебель бокала. Звучали слова восхвалений, от которых женские губы начинают жарко дышать.
— Я приму крещение в Успенском соборе Кремля, — Лемнер обожал её лицо, ещё горевшее от ветра. Только что она проносилась, высекая коньками голубые искры, и над ней распускался цветок Василия Блаженного. — Буду просить Патриарха, чтобы он меня окрестил. Крёстным отцом станет Светоч. Будут присутствовать депутаты Государственной думы, сенаторы, члены Правительства. И, может быть, поздравить меня с крещением придёт в собор Президент Леонид Леонидович Троевидов.
— Ты хочешь, чтобы на твоих крестинах присутствовала вся Россия? — Она обняла круглый, как шар, бокал длинными пальцами и качала. Вино плескалось, плавал отражённый огонь.
— И на крестинах, и на венчании будут все русские знаменитости. Мы обвенчаемся в том же соборе. Венец над твоей головой будет держать Патриарх. Подвенечное платье ты возьмёшь из царского гардероба императрицы Елизаветы Петровны, а обручальные кольца я изготовлю из африканских самородков. В Африке, когда я танцевал с тобой на веранде у озера Чамо, и летели фламинго, я подумал, что женюсь на тебе. Я обнимал тебя и думал, что обнимаю жену. Эта мысль была чудесной, но я не успел её додумать. Выскочила из озера Чамо шальная Франсуаза Гонкур, мне пришлось её пристрелить. Мысль осталась недодуманной, но я додумал её теперь. Мы повенчаемся в Успенском соборе, на тебе будет царское платье. Мы наденем обручальные кольца, и вся артиллерия корпуса «Пушкин» даст салют из ста залпов.
Лана держала обеими руками круглый, как шар, бокал. Лемнер видел её малиновые губы, пьющие вино. В золотом вине плясал огонь. Она пила этот пляшущий огонь. Её губы улыбались, и он хотел целовать её винные губы.
— Мой милый, зачем этот царственный кремлёвский собор, генералы, министры, сенаторы? Зачем Патриарх, Президент? Есть чудесный маленький храм в забытой Богом костромской деревушке. У храма синие луковицы, осыпанные золотыми звёздами. Звёзды совсем потускнели, птицы склевали золотые крупицы и выложили ими свои гнезда. За церковью запущенный сад, в нём огромная яблоня. Весной она вся в белых цветах, как Богородица в белоснежных одеждах. Мы поедем в деревушку, поселимся в простой избе, будем встречать весну, радоваться каждому лесному цветочку, каждой прилетевшей в сад птице. Весенним вечером, когда на церковной стене лежит алая заря, старый батюшка окрестит тебя. Крестным отцом будет местный лесник, крёстной матерью поповская дочь. Мы повенчаемся, когда яблоня распустит свои цветы. Богородица будет держать золотой месяц над нашими головами. Когда мы наденем обручальные кольца, в саду запоют соловьи. Все окрестные леса и дороги, и опушки, и ручьи узнают, что мы муж и жена.
Её голос был певучий, с небывалой нежностью. Уводил из грохочущего, смертельно опасного бытия в иную русскую жизнь, неведомую, но манящую.
— А как же Величие? Ты начертала мне путь к Величию.
— Яблоня в белых цветах, Богородица, примет нас в свои объятья. Звезда в хрустальном вечернем небе — наш сын. Это и есть Величие.
— Ты хочешь, чтобы я забыл о моём предназначении? Обо всём, к чему ты меня прежде звала? Я следую твоим предначертаниям. Воюю, убиваю, участвую в переворотах, устраняю преграды, чтобы остаться наедине с Русской историей. Ты хочешь, чтобы я от всего этого отказался? Русская история не простит мне моего малодушия. Она от меня отвернётся.
— Русская история не бросит того, кто ей угоден. Она не покинет его на поле боя, в лазарете, даже на эшафоте. Она не покинет его в саду с белоснежной яблоней.
Лана пила вино, в её голосе было вещее, чарующее. Она завораживала, владела им, посылала его то на Северный полюс, то в Африку, то в горючую украинскую степь, на окровавленную Красную площадь. Теперь она звала в неведомую деревушку, где синие луковицы с золотыми звёздами, Богородица в белых цветах, мальчик, несущий цветок одуванчика.
— Ты хочешь, чтобы я сошёл с дороги, которую мне прочертила Русская история?
— Русская история не даст тебе свернуть с дороги. Ты будешь идти по дороге, совершать подвиги, проступки, преступления. Ты будешь биться с врагами и в этой борьбе изнеможешь, отчаешься, упадёшь. Тебя оставят друзья, тебе изменит удача, ты будешь погибать. И тогда случится чудо. К тебе на помощь придет Русская история. Она придёт, как взрыв, как огонь. Она вольёт в тебя небывалые силы, рассеет врагов, соберёт друзей. Враги расточатся, и ты продолжишь путь к Величию. Почитай русские летописи. Они полны рассказами о чудесах. Являлась Богородица, и враг в ужасе разбегался.
— Та яблоня, что растёт в саду за церковью, — она Богородица, несущая чудо?
— Но, если ты изменишь Русской истории, предашь её, она нашлёт на тебя ужас. Ты испытаешь такой кошмар, что кинешься опрометью, покинешь своё войско, свой дворец, своих подданных, будешь бежать, а ужас будет гнаться за тобой, пока не умертвит.
Лемнер испугался. Огонь в её бокале потемнел. Москва за окном погасла. Исчезло жемчужное шитьё, хрустальные мосты, перламутровая раковина Лужников, текущее золото проспектов. За окном была тьма. Тьма шевелилась, лилась в ресторанную залу. Исчезали официанты, рыбы, усыпанные мерцающим льдом, свечи на столах, озарённые пленительные лица женщин. Лемнер почувствовал, как ему стало холодно, начинает бить колотун. В крови оживали и множились смертельные яды. Ужас сырого подвала проснулся и лизал ледяными чёрными языками.
— Они здесь, — сказала Лана.
Лемнер очнулся, унимал дрожь. В тёмное окно возвращались хрустальные мосты, оранжевое зарево Университета, раковина Лужников. Официант с пленительной улыбкой нёс рыбу Средиземного моря на кухню. Седовласый мужчина за соседним столиком целовал руки прелестной женщине. Воск падал прозрачными каплями с горящей свечи.
— Они здесь, — Лана отставила круглый бокал, испуганно оглядывалась.
— Кто? — Лемнер поднёс руки к свече, желая согреться о пламя.
— Эти люди из группы «К», из разведки Президента.
— Где?
— Не знаю, но они здесь!
Лемнер оглядывал зал. Метрдотель от дверей вёл к свободному столику молодую чету. Ловкий официант сервировал столик, как жонглёр, подбрасывал блестящие ножи и вилки. Бармен взбалтывал за стойкой коктейль. У бармена было смуглое лицо мексиканского красавца. Чёрные брови без изгибов прямой линией соединялись у переносицы. Нос резко спускался к небольшим усикам. Рот улыбался всему залу сразу. Лемнер запомнил бармена, его фиолетовые глаза с отражением ресторанного зала, серебра, фарфора, мелких осколков льда.
— Где группа «К»?
— Я чувствую, они здесь, наблюдают за нами. Пойдём отсюда.
Лемнер рассчитался, небрежно кивнул метрдотелю, поймал любезную улыбку бармена. Вывел Лану из ресторана. Набрасывая ей на плечи норковую шубу, почувствовал, как она дрожит. Не мог понять природу посетившего их наваждения.
Глава тридцать вторая
Светоч выдирал из русской почвы европейское корневище, как выдирают на огороде корневище одуванчика. С виду милый, золотистый цветок, одуванчик пускает толстые, как канаты, корни, из которых при ударе лопаты брызгает ядовитое липкое молоко, и на каждом обрубке корня мстительно вырастает сочный куст сорняков. Подавленный переворот европейца Чулаки побуждал провести прополку всего русского огорода. Светоч, жутко мерцая кристаллическим глазом, полыхая его зелёными, багровыми, синими гранями, поручил Лемнеру провести дознание и обнаружить скрытое в русской земле корневище. Ударами острой лопаты рассечь, не страшась липких соков, если они окажутся не белыми, а ярко-красными.
— Помощником в этом государственном деле возьмите Ивана Артаковича Сюрлёниса. Он водил дружбу с Чулаки, будет радеть в расследовании, чтобы и его не сочли заговорщиком. Мы-то с вами знаем, что связи существуют, но не время их обнародовать.
Лемнер и Иван Артакович отправились в тюрьму Лефортово. В комнате дознания ожидали появления ректора Высшей школы экономики Лео. За столом сидел дознаватель в форме офицера госбезопасности, перебирал клавиши компьютера, разложил на столе диктофоны. Комната казалась обычным, скудно обставленным кабинетом, если бы не кандальные цепи с наручниками, свисающие с потолка. Конвойный ввёл Лео. Его научили держать руки за спиной, отчего животик его казался чрезмерно выпуклым, а сам он напоминал плюшевый шарик.
— Боже, Иван Артакович, наконец-то! Вы появились и уладите недоразумение! Со мной здесь обращаются обходительно, с уважением. Персонал весьма начитан. Мой надзиратель читал в детстве «Сказки братьев Гримм». Хотя, что греха таить, случаются эксцессы! — Лео сердито посмотрел на Лемнера, шмякнувшего его о стену.
— Мы здесь для того, гражданин Лео, чтобы выяснить некоторые подробности вашего участия в недавних беспорядках, — Иван Артакович был сух, исключал всякое дружелюбие, прежде связывающее его и ректора Лео. — Позвольте, я задам несколько вопросов.
— Задавайте, Иван Артакович, задавайте. Вы прекрасный собеседник. Помню наши беседы в Венеции, на берегу Гранд-канала. Мы говорили о священных камнях Европы, пред которыми благоговеет всякий русский. Ваша глубокая мысль о вторичности русского сознания. Я повторял её на лекциях.
— Позвольте, я зачитаю вопросы, — перебил Иван Артакович, — впрочем, это не вопросы, а, скорей, обвинения.
— Вы говорили, что Россия — это недоносок Европы. Мимо нас по изумрудной воде Гранд-канала плыли гондольеры в средневековых беретах. Вы говорили, что отдыхаете в весенней Венеции от мрачных русских зим.
— И всё-таки, гражданин Лео, вот суть обвинений, — зло прервал Иван Артакович. Поглядел на Лемнера, чтобы угадать, как тот относится к опасным признаниям Лео. Лемнер был суров, грозно взирал на Лео, сам же восхищался мудрости Светоча, превратившего встречи Ивана Артаковича с заговорщиками в очные ставки. — Вы готовили фестиваль «Я — европеец». Хотели пригласить Президента Троевидова, чтобы отравить его боевым отравляющим газом.
Вы собирали информацию о русских бесшумных подводных лодках и передавали английской разведке. Вы создали разветвлённую сеть среди региональных университетов, где насаждалась русофобия, внушалась русскому неполноценность перед европейцем. Упрекали русских в исторической недоразвитости. И наконец, вы обвиняетесь в хищении картины русского художника Боттичелли «Рождение Афродиты». Вам следует признать все эти обвинения и поставить подпись под вашим признанием. Текст уже приготовлен, — Иван Артакович кивнул дознавателю. Тот положил на стол напечатанный текст и ручку.
— Увольте! Я этого не подпишу! — Лео гневно отодвинул листок. — Это самооговор! Я должен признаться в преступлениях, которые не совершал! Никогда! Никогда!
— Будет лучше, если вы подпишете, гражданин Лео. Лучше для вас. Отношение к вам в тюрьме может измениться! — Лицо Ивана Артаковича, обычно любезное, насмешливое, легкомысленное, вдруг стало чугунным, тяжёлым, как пушечное ядро.
— Я готов претерпеть любые лишения! Русским интеллигентам не раз приходилось оказываться в тюрьме за свои убеждения. Я обращусь к мировой общественности! К Европейскому суду по правам человека! В Организацию Объединённых Наций!
— Вам, гражданин Лео, придется обзавестись мощным громкоговорителем, чтобы вас услыхали из Лефортово, — лицо Ивана Артаковича стало беспощадным. Ему хотелось, чтобы эту жестокость заметил Лемнер. Тот и заметил жестокость, но подумал, что она не поможет Ивану Артаковичу, когда его введут в эту комнату со сложенными за спиной руками.
— Вы требуете от меня показаний? Я дам! Расскажу, как вы называли Антона Ростиславовича Светлова одноглазым циклопом. Как сулили Президенту Троевидову Гаагский трибунал. Как тайно отчисляли вооружённым силам Украины суммы из благотворительных фондов. Как созывали колдунов, и они лепили из воска фигурки Президента Троевидова, а потом плавили этот воск на огне. Я всё это дам в показаниях! — Лео хохотал, брызгал слюной, тыкал в Ивана Артаковича своим смешным лягушачьим пальчиком.
Лемнер, наблюдая истерику Лео, думал, что тому не выйти живым из тюрьмы.
— Гражданин Лео, вы заставляете меня перейти от убеждения к принуждению, — Иван Артакович тихо, со змеиным шелестом, стал обходить Лео, разглядывая со всех сторон его пухленькое тело. Лемнер подумал, что присутствует при классической сцене «Предательство друга».
— Михаил Соломонович, — Иван Артакович вздохнул, как тот, чье терпение не бесконечно, — вы хотели предложить свои услуги.
Лемнер достал телефон и позвонил:
— Госпожу Эмму!
В комнату влетела сверкающая, ослепительная Госпожа Эмма, яростная, как валькирия. На ней было чёрное, как слюда, боди, чёрные, до колен, сапоги на высоких каблуках, чёрные, по локоть, перчатки. Её волосы рассыпались по голым плечам. В руках у неё был хлыст. Она им играла, жадно поглядывая на дознавателя, Ивана Артаковича, Лемнера и ректора Лео, словно искала, кого бы хлестнуть. Была похожа на цирковую дрессировщицу.
— Госпожа Эмма, — любезно произнёс Иван Артакович, — гражданин Лео разучился писать. Его пальцы забыли, как держать ручку. Напомните гражданину Лео правила правописания, — Иван Артакович указал на Лео, передавая его в руки Госпожи Эммы.
Та ловко, как опытный свежевальщик туш, содрала с Лео одежды. Открылось пухлое, с тёмной шёрсткой, тело. Госпожа Эмма захлопнула на запястьях Лео наручники. Подняла хлыст и трижды прочертила в воздухе свистящий круг. Влепила удар в жирный бок Лео, оставив мгновенно взбухший розовый рубец.
— О, боже, за что? Больно, как больно!
— Вы вспомнили, как держать ручку, гражданин Лео?
— Ни за что! Ни за что!
— Госпожа Эмма, освежите память господину Лео!
Госпожа Эмма, опытная садистка, чьи наклонности ограничивались правилами обращения с клиентами-извращенцами, теперь была свободна от правил. В ней бушевала её свирепая природа. Она хлестала Лео так, что хлыст ложился всей ременной длиной, оставляя полосатые рубцы. Била с оттяжкой, когда хлыст впивался в тело ременным жалом, выдирая клок плоти, и брызгала кровь. Она кружилась, как балерина, нанося удары в полёте. Расставляла ноги и била с размаху, будто колола дрова. Лео метался, звенел цепями, рвался, повисал, но хлыст заставлял его скакать. Лемнер знал, что Лео извращенец, и боялся, что пытка доставляет ему не муку, а наслаждение. Отстранил Госпожу Эмму, ткнул Лео кулаком в живот. Тот согнулся и получил удар коленом в голову. Повис в кандалах.
Вошёл охранник и выплеснул ему на голову ведро воды. Лео очнулся.
— Я подпишу, — пролепетал он.
Госпожу Эмму удалили, и она, покидая комнату, вонзила в Лео отточенный каблук сапога.
Офицер-дознаватель укладывал в папочку показания Лео, листок с розовым пятном слюны.
В комнату вводили другого смутьяна, режиссёра Серебряковского. Он вытащил из-за спины тощие руки, полюбовался на свои лакированные ногти, зорко осмотрел помещение, как постановщик осматривает театральные подмостки. Декораций было мало, только свисавшие с потолка кандалы. Серебряковский, сторонник скупого убранства сцены, остался доволен.
— Господа, ничто так не способствует вдохновению художника, как одиночество. Благодарю за одиночную камеру, мне предоставленную. Там, Иван Артакович и брат Лемнер, я смог додумать спектакль, на который подвигли меня вы, Иван Артакович. «Прощай, Россия!» — это ваше название, Иван Артакович. Полная строфа «Прощай, немытая Россия» — прозвучит в процессе спектакля.
— Простите, гражданин Серебряковский, — перебил Иван Артакович, поглядывая на диктофоны, мигавшие красными глазками. Диктофоны фиксировали высказывания Серебряковского, которые могли повредить Ивану Артаковичу. — Вам предъявлены серьёзные обвинения, трактуемые как государственная измена. Они влекут за собой высшую меру наказания.
— Господа, спектакль задуман, как грандиозное действо, мистерия, своей магической силой меняющая ход времени. После этого спектакля вся русская история свернётся в пергаментный свиток. На нём уже не прочтёшь ни единой буквы.
— Вы, гражданин Серебряковский, обвиняетесь в совершении тяжких преступлений, — лицо Ивана Артаковича стало отточенным, как топор.
— Представьте, господа, — Серебряковский не замечал занесённого над ним топора. — Белые теплоходы по нашим северным рекам и озёрам подплывают к острову посреди Онежского озера, на котором высится храм Кижи, это чудо ракетостроения древней Руси. Островерхие шатры, купола, один над другим, всё выше, выше, напоминают грандиозную ракету, устремлённую в Царствие Небесное. Не хватило последней молитвы праведника, напутствия старца, чтобы ракета умчалась в Святую Русь. К этой солнечной, деревянной, без единого гвоздя построенной ракете приплывают белые теплоходы из Европы. На них те, кто пожелал проститься с Россией. Потомки европейских династий, аристократы Венеции, рыцарские ордена, масонские ложи, альбигойцы, иезуиты, магистры тайных обществ, председатели «Ротари клаб», директора главнейших банков, главы разведок, учёные-трансгуманисты, трансгендеры, вышедшие не только за пределы своего пола, но и человеческого вида, собаколюди, рыбоженщины, жабомужчины. Все причаливают к острову и любуются дивными Кижами.
— Вам, гражданин Серебряковский, лучше подумать о другом спектакле, когда к вам в камеру под утро явятся жабомужчины в форме прапорщиков госбезопасности и поведут по сумрачному коридору на тайное кладбище Лефортово, — Иван Артакович старался унять Серебряковского, в ком распалялось вдохновение. Но тот не унимался.
— К этому деревянному смоляному храму стекаются русские дети. Они несут самодельные матерчатые куклы своих любимых сказочных героев. Баба Яга, Кощей Бессмертный, Колобок, Иван Царевич и Серый Волк, Василиса Прекрасная и Василиса Премудрая, царь Салтан, князь Гвидон, тридцать витязей прекрасных, богатырь Илья Муромец. Эти любимые игрушки дети складывают к подножию храма. Это была ваша идея, Иван Артакович!
— Я слышал, режиссёров часто посещают бреды. Ваш — войдёт в показания, как замаскированный умысел, — Иван Артакович смотрел на играющие огоньки диктофонов, не умея прервать чрезмерную болтливость Серебряковского.
— Когда церемония приношения игрушек будет закончена, вам, Иван Артакович, будет вручён горящий смоляной факел, и вы кинете его в смоляное золото храма. Пожар будет до небес. Озеро отразит этот поднебесный костер. Храм унесётся в Святую Русь, а земная Русь утратит, наконец, связь с небесами. И успокоится, как успокаивается сумасшедший, которому делают лоботомию.
Серебряковский умолк, не умея удержать слёз, неизменно сопровождавших его вдохновение.
— Теперь, когда ваш отвратительный русофобский бред записан на диктофон и послужит вашему изобличению, я задам несколько протокольных вопросов, — Иван Артакович тревожно поглядывал на Лемнера. Тот слышал многое, что уличало Ивана Артаковича в связях с заговорщиками. Лемнер не замечал диктофонов. Он использует магнитофонные записи в будущем. В каком, он и сам не знал.
Серебряковский иссяк, устало прижал к груди синеватые пальцы с розовыми лакированными ногтями, ожидая аплодисментов.
Иван Артакович торопился зачитать пункты обвинения.
— Гражданин Серебряковский, вы хотели заманить Президента Троевидова в ложу с ядовитыми змеями. Признаётесь?
— Во-первых, не Президента, а дядю Ваню. И не со змеями, а с комарами. По замыслу, дядя Ваня, утомлённый семейными склоками, удаляется в свой кабинет, то есть в ложу. Три сестры, желая изгнать дядю Ваню из кабинета, ловят в вишнёвом саду комаров и напускают их в кабинет, то есть в ложу. Никто из зрителей не пострадал, если не считать нескольких комариных укусов, — Серебряковский рассмеялся, находя эпизод комичным.
— Вы обвиняетесь в том, что похитили из морга трёх мертвецов и совершили с ними акт некрофилии.
— Я порочный человек, это правда. Все режиссёры порочны. Но некрофилия — это не по моей части. Это скорее Большой театр или Театр Моссовета. Не скрою, три гроба были вывезены мною из морга. В одном лежал заросший волосами спикер Государственной думы. Волосы выросли на нём уже после смерти. В другом гробу находилась дама-спикер Совета Федерации. В момент смерти на ней разошлись все швы и подтяжки, и она лежала в гробу, как рыбий студень. В третьем гробу находился председатель Конституционного суда, погибший в пьяной драке. Все они были выставлены на Красной площади, чтобы с ними простился народ. Теперь их похоронили на Новодевичьем кладбище, кажется, в братской могиле. Но за это не судят, господа!
— Вы обвиняетесь в том, что заманивали к себе в театр выдающихся русских учёных, изобретателей, директоров военных заводов, а потом их убивали враги.
— Иван Артакович, вы сами мне их приводили и знакомили тут же в театре с французским послом.
— Вам предстоит вернуть в коллекцию похищенное вами полотно русского художника Рембрандта «Ночной дозор». Вы готовы подписать показания? Щадя ваше время, мы заранее приготовили текст признания.
Дознаватель подвинул Серебряковскому набранный на принтере лист, протянул ручку. Серебряковкий бегло прочитал текст, отбросил лист.
— Какая безвкусица! Какой слог! Слово Кижи пишете через «ы». Пусть лучше меня задушат, чем я это подпишу!
— Режиссёр просит, чтобы его задушили, — Иван Артакович произнёс это с шипящей ненавистью, будто внутри у него шипела раскалённая сковородка. — Господин Лемнер, не откажем гражданину Серебряковскому.
Лемнер нажал телефонные кнопки:
— Госпожу Зою!
Госпожа Зоя была стрижена наголо. Голову её посыпала розовая пудра. Лицо покрывали белила. Жгуче-чёрные нарисованные брови. Кровенел рот. Она была похожа на китайскую куклу. На ней развевалось оранжевое кимоно. В руках струился голубой шёлковый шарф. Она танцевала, гибко ступая голыми ногами. Кимоно распахивалось, и виднелось острое голое колено. Она пускала шарф по комнате, он летал, как голубой змей. Она ловила скользящий шёлк, целуя его на лету. Такой она предстала перед Серебряковским, знатоком китайского театра. Расширенными ноздрями, обожжёнными множеством острых запахов, он вдыхал истекавшие от неё ароматы.
— Господи, как это прекрасно! Это настоящая «Пекинская опера»! — протягивал он свои синеватые пальцы.
Госпожа Зоя ловко перехватила его запястья, замкнула на них кандальные браслеты. Набросила на горло Серебряковскому шёлковый шарф и стала душить. Душила медленно, используя китайскую эстетику удушения, при которой лицо удушаемого сначала багровело, потом белело, потом становилось синим, появлялись чёрные вздутые вены. Серебряковский хрипел. Госпожа Зоя душила его так, что звук менялся от сиплого хрипа до тонкого свиста. Такой свист издает излетающая из тела душа. Глаза вываливались из глазниц и висели на слизистых красных нитях. В белках лопались сосуды, и глаза становились красные, как у вепря. Наконец, удушаемый Серебряковский повис на цепях. Госпожа Зоя запихивала ему в рот шёлковый шарф, вгоняла толчками, как кляп. Сжала Серебряковскому ноздри, тот забился на цепях и сник. Госпожа Зоя извлекла шарф из разорванного рта Серебряковского, сделала ему искусственное дыхание, похлопала по щекам и сказала:
— Слаб стал нонешний мужик. Ветра боится, — и выбежала из комнаты, скользнув шарфом по лицу изумлённого дознавателя.
Серебряковский подписал признание и указал место, где укрывал Рембрандта. Местом оказался чердак старого дома в Вышнем Волочке, где проживал дедушка местного участкового.
Глава тридцать третья
Лемнер и Лана шли по Тверскому бульвару, похожему на гравюру. Чёрные, на белом снегу, деревья. Чёрные, на снежной аллее, пешеходы. По сторонам желтели ампирные особняки. За чугунной оградой мчались и шелестели автомобили. Впереди угадывалась Тверская, сулившая встречу с чудесным памятником, гранеными фонарями, медными цепями, среди которых неизменно алел букет роз. Лемнер чувствовал таинственную прелесть бульвара. По аллее, поскрипывая детскими колясками, опираясь на стариковские палки, прошествовало долгое московское время, оставив чуть заметную синеву в вершинах деревьев.
Лемнер обнимал Лану, слышал морозный запах её мехов, аромат тёплого, укрытого шубой тела. Чувствовал, как их влечёт таинственное московское время, превращая в синюю дымку.
— Хорошо бы выпить чашечку горячего кофе, — сказала Лана, когда за оградой бульвара, среди лака и блеска машин, возник ресторан «Пушкин».
— Выпьем кофе. Если не боишься встретить здесь Ваву и моих головорезов из корпуса «Пушкин».
Они сидели в тесном, шумном зале, плотно уставленном столиками. Кругом говорили, звенели ножами и вилками. Хохотали напоказ актёры, журналисты, краснобаи, московская богема, избравшая ресторан местом, где можно мелькнуть и отметить свою принадлежность к сословию баловней и счастливцев.
Лемнера узнавали. Одни кланялись, заискивали, норовили пожать руку. Другие хмурились, мрачно отводили глаза, в которых мелькнёт и погаснет огонёк ненависти.
Лемнер любовался, как Лана подносит к губам чашечку раскалённого кофе, как закрываются от удовольствия её глаза. Проходящий мимо актёр посмотрел на неё жадным мужским взглядом и, пугаясь своей бестактности, поклонился Лемнеру.
— Мы с тобой столько знакомы, — сказал Лемнер, не отвечая нахалу, — где только ни бывали. А я до сих пор не знаю, где ты живёшь. Где твой дом.
— Он напротив. Хочешь, зайдём ко мне?
Дом возвышался по другую сторону бульвара на углу Тверской и Бронной. Тяжеловесный, с балконами, колоннами, был облицован грубым гранитом, тем, что завезли немцы для памятника немецкому солдату-победителю. Мимо этого дома, омываемого городскими течениями, столько раз проходил и проезжал Лемнер, не помышляя, что среди этих аркад, балконов, неотёсанных гранитных плит живёт любимая женщина. Обольстила своей красотой, очаровала таинственной прелестью, спасла от смерти, согласилась стать его женой. Дом был увешен памятными досками с именами обитавших здесь прежде актёров, академиков, генералов. Все они умерли, их тела увезли из дома катафалки вместе с временем, в котором они блистали и властвовали. Но их тени витали среди новых жильцов вместе с тенью громадного усопшего времени.
Медленный лифт, вздыхая и постукивая, неохотно вознёс их на верхний этаж. На огромной лестничной площадке была одинокая высокая дверь. Ключ, который Лана извлекла из сумочки, был невиданной формы, винтообразный, ввинчивался в замок, производя в нём таинственное вращение. Дверь растворилась, вспыхнул свет. В прихожей висел разноцветный, из наборных стёкол, светильник. Лемнер, принимая от Ланы шубу, ещё пахнущую морозом, сладко вдыхал её духи, целовал тёплую шею, испытывал робость и благоговение у входа в заповедное пространство, куда его допустили.
— Нет, нет, не снимай! — она не позволила Лемнеру снять туфли. Видя, что он медлит, взяла его за руку и повела в комнаты.
Гостиная была просторная, с мебелью из карельской берёзы, золотистой и солнечной, как янтарь. Большой, без скатерти стол, казалось, давно отвык от семейных трапез, за ним не часто собирались гости. Высокий, узорный, со стеклянными дверцами буфет был полон сервизов, блюд, серебряных подносов, плетёных хлебниц. На буфете стояли вазы, и одну, с широкой горловиной, в восточных цветах, обвивал фарфоровый китайский дракон. Окно дышало снежной белизной, на подоконнике распустила розовый цветок орхидея. Цветок был с дивными целомудренными лепестками, волновал своей тропической свежестью среди русской зимы. Внизу мчалась сверкающая Тверская. Над далёкими туманными крышами краснела рубиновая звезда. Боковым взглядом, если прильнуть щекой к холодному стеклу, можно увидеть памятник Пушкину. На диване лежала полосатая, длинная, как рулон, подушка, потёртая, служившая не первый год. Её не убирали, она была дорога. Над диваном на полочке стояла фотография немолодого мужчины с утомлённым лицом и прищуренными, привыкшими к яркому солнцу глазами.
Это спокойное лицо исчезнувшего человека, целомудренный цветок орхидеи, мерцавший за стеклом буфета дорогой фамильный сервиз продлевали робость и благоговение перед чужим жилищем. Дверь в соседнюю комнату была приоткрыта. То была спальня, голубая, с голубой кроватью, платяным шкафом и подзеркальником, на котором с тёмным блеском стояло трюмо. Лемнер пробежал взволнованным взглядом по кровати с шёлковым покрывалом, по зеркалу, в котором пряталось женское отражение, по висящему на спинке стула чему-то розовому и воздушному и отвёл глаза.
Ещё одна дверь, ведущая из гостиной, была закрыта. Лана отворила её, приглашая войти.
— Здесь кабинет деда. Мы ничего в нём не меняли.
Лемнер вошёл, чувствуя за спиной взгляд человека с усталым лицом, глядящего с фотографии. Вошёл и тихо ахнул. Стены кабинета были увешены стеклянными, широкими, как витрины, коробками с бабочками. Бабочек было множество. Одна прилегала к другой, образуя разноцветные цепи, гирлянды. Переливались лазурью огромные, как у ангелов, крылья. Алые, изумрудные, бархатно-чёрные, осыпанные серебряной пыльцой, прошитые золотой нитью, отливающие перламутром, в драгоценных спектрах и радугах, бабочки, насаженные на тончайшие стальные булавки, казались построенными батальонами. Малейший поворот головы, и батальоны перестраивались, меняли мундиры, голубоватая сталь булавок казалась оружием на плечах у нарядных бойцов.
— Что это? — Лемнер рассматривал бабочек, каждая из которых казалась крохотной географической картой с голубыми озерами, красными песками, изумрудными лесами. — Откуда это диво?
— Коллекция деда. Он собирал её сам.
— Он был энтомолог?
— Разведчик. Ему приходилось бывать в саваннах, пустынях, джунглях. Он добывал в них сведения, нам не ведомые. А эти трофеи он приносил домой. Ночами, когда Москва спала, за окном висели тяжёлые сосульки, он пинцетом извлекал из крохотных пакетиков пойманную в Африке бабочку. Она напоминала ему о тайных встречах, боях, погибших друзьях. Его лицо было печальное, озарённое, как у верующего человека.
— Они и впрямь, как иконы. Это целый иконостас, — Лемнер чувствовал исходящее из стеклянных коробок излучение. Множество разноцветных лучей летело к нему, погружалось в него. В крови гуляли разноцветные пьянящие яды, от которых мутилось сознание.
— Если долго на них смотреть, начинаются галлюцинации, — сказала Лана. — Ты улетаешь из этого мира и погружаешься в неземное пространство и время. Или туда, где нет ни пространства, ни времени.
— Твой дар предвидения — это плод галлюцинаций?
— Может быть. Я выбираю бабочку, наделяю её чертами человека, о котором думаю, и мне кажется, я вижу его судьбу.
— Какую бабочку ты выбираешь, когда думаешь обо мне?
— Вот эту, — она указала на коробку, в которой среди радужных переливов драгоценно, как морская раковина, сияла бабочка. Лемнер узнал в ней ту, что в Африке спас от чёрного паука.
Всё было необъяснимо, таинственно. Комната была молельней, где поклонялись неведомым богам, испрашивая у них благословения.
— Твой дед давно умер?
— Не умер. Ушёл.
— Куда?
— В бабочку.
— В бабочку?
— В эту маленькую, серую. Он поймал её на Мадагаскаре. Ушёл в неё, и мы его больше не видели.
Лемнер не стал переспрашивать. Смотрел на крохотную бабочку в серебристой пыльце, в которую погрузился человек с усталым лицом и прищуренными, привыкшими к солнцу глазами. Должно быть, бабочка была неприметной дверцей в иной мир, о котором знал разведчик, всю жизнь искавший вход в сокровенное бытие.
— Я поставлю чайник. Посиди здесь. Я позову.
Лана ушла, Лемнер остался среди волшебного разноцветья, от которого останавливались и стекленели зрачки, и в крови растекались пьянящие яды.
Он смотрел на перламутровую бабочку. Её крылья казались створками волшебной двери. Глаз упивался сиянием, сулившим несказанное счастье. Сияние блуждало в крови, рождало мучительную сладость и ожидание, что створки распахнутся, и его впустят в сказочный мир, откуда исходит сияние. Его звали чуть слышные голоса. Его губы шептали, вопрошали, умоляли пустить в потаённый желанный мир. Створки перламутровых дверей растворялись. Он шёл по горячей дороге, и его сандалии поднимали облачка золотистой пыли. Пахло сладкими дымами жаровен, в них горела ветка горной сосны. На длинной глинобитной стене висела малая плетёная клетка, и в ней скакала пёстрая птичка. Шли женщины в тюрбанах, в розовых и зелёных одеждах. Стояли резные хоромы. В тени созревали синие виноградные грозди. В деревянных давильнях краснел виноградный сок. Горы вдали были голубые. И в горячих туманах пустыни двигался, как тёмное облако, огромный народ. Перед ним расступались моря, открывалось мокрое дно с морскими червями и гадами, горел в придорожье терновый куст, охваченный прозрачным пламенем. Из пламени являлись города и храмы, вставали цари и пророки. Лемнеру было чудесно оказаться среди своего народа и пылить вместе с ним, и ловить голой грудью волны прозрачного жара, и тянуться к миражам, в которых звучат цимбалы и флейты, и танцуют голоногие плясуньи, и в чёрной бороде мудреца запуталась божья коровка, и на каменных стенах играют огненные письмена. Он оказался на родной земле, среди родного народа. И нет выше сладости оказаться среди этих смуглых, с горящими очами людей, подающих ему пиалу молодого вина.
Лемнер пребывал в сладком затмении, и только оклик Ланы возвратил его из дивной земли в жестокую, заваленную снегом Москву.
|