Глава двадцать седьмая
В Москве у Лемнера появилась штаб-квартира на Якиманке. Там разместилось его военное ведомство «Пушкин». Мраморные лестницы, бесшумные лифты, великолепные кабинеты, подземные гаражи, посты охраны, камеры наблюдения, электронная защита. Лемнер, снимая трубки с белых, украшенных орлами телефонов, связывался с Министерством обороны, Генеральным штабом, Администрацией Президента. По закрытой связи мог разговаривать со Светочем, с Чулаки, с Иваном Артаковичем Сюрлёнисом. Здесь он принимал журналистов, наперебой желавших взять у него интервью. Здесь же разместился его пресс-центр, куда он пригласил яростных и беззастенчивых журналистов, создавших в сетях образ народного полководца. Таких было немало в пору Гражданской войны. Лемнер, под пером журналистов, становился народным героем, подобным Чапаеву или Щорсу. О нём писались книги, пелись песни, слагались легенды. Сюда же несколько раз приходила Лана. Он уводил её из кабинета в соседнюю комнату. Её малиновая юбка, розовое бельё, итальянские туфли были бурно разбросаны. Утомленно, не поднимаясь из кресла, он смотрел, как она одевается, её нагота исчезает.
В кабинете с чудесным портретом Пушкина работы Кипренского Лемнер принимал начальника штаба Ваву. Золочёная рама портрета потускнела от времени. По портрету разбегались едва заметные трещинки. Лемнер раздумывал, не поручить ли златошвеям выткать на алом бархатном знамени подразделения «Пушкин» копию портрета Кипренского. За этим раздумьем его застал Вава.
Начальник штаба спешно формировал батальоны из добровольцев, ветеранов, контрактников. Принимал с заводов и военных складов танки, транспортёры, самоходные орудия, радиостанции, средства поражения дронов. Неделями пропадал в полевых лагерях, среди морозов и снегопадов. Являясь в Москву, преображался. Пропадал на телепередачах, раутах, светских вечеринках. Сбрасывал измызганный камуфляж, грязные бутсы, смывал пороховой нагар и окопную копоть. Становился изысканным кавалером, посещал балет и дорогие рестораны, увозил балерин в дорогой машине.
В таком виде модника и светского льва, благоухая дорогим одеколоном и душистым коньяком, он предстал перед Лемнером.
— Вава, ты выглядишь, как лорд. Это правда, что ты закончил Оксфорд?
— Не знаю, кого я прикончил, но суку портного я точно пришибу. Говорил: «Шей, сука, просторней!» Нет, сузил! Когда танцую, рукава трещат!
Вава напряг могучий бицепс, его изысканный французский пиджак туго набух, в нём гневно бурлило могучее тело, швы тонкой ткани опасно потрескивали.
— Вава, пощади пиджак. Он не приспособлен для рукопашного боя.
Вава, вернувшись с войны и готовясь вновь на неё отправиться, использовал мирную передышку, чтобы ощутить запоздалую сладость богатства. В Африке ему принадлежала доля золотоносного рудника. Маленькие, похожие на слёзки африканские самородки превратили его в московского миллионера.
Он купил подмосковное имение среди роскошных вилл дипломатов, министерских чиновников, именитых режиссёров. Стал перестраивать жилище сообразно своим представлениям о прекрасном. Воздвиг перед домом огромный фонтан с мраморной белогрудой русалкой, из которой сочились журчащие воды.
— Зачем тебе такой громадный фонтан, Вава? — спросил Лемнер, глядя на отражение русалки в лазурной воде.
— Командир, у меня много друзей десантников, — был ответ. Лемнер представил, как здоровяки в тельняшках, оставив недопитые стаканы, рыча бегут к фонтану, ухают в воду, тянут лапища к белым грудям русалки.
Вава построил шашлычную в виде часовни с крестом на куполе. Среди белых колонн дымился мангал, румянились на шампурах ломти, крепкие, как у собак, зубы вонзались в горячее мясо, звякали стаканы, и над пиршеством сиял православный крест.
— Ведь это богохульство, Вава, устраивать харчевню в храме, — журил его Лемнер.
— Командир, встреча друзей — святое дело, — пояснял Вава. — Мы пьем «За други своя» и за Русь православную!
Крышу своей усадьбы он покрыл сусальным золотом. Крыша горела, как Храм Христа Спасителя, затмевала соседние строения, вызывая раздражение чопорных соседей.
— Вава, твоя крыша — отличная мишень для украинских дронов, — мягко укорял Лемнер.
— Командир, я родился в подвале. Отец был водопроводчиком, мать лифтёршей. Оба в раю. Пусть оттуда видят, как живёт их сынок.
Вава завел любовницу-балерину, загонял её, голую, в фонтан и показывал друзьям, называя это представление «Лебединым озером». Он охотно раздавал интервью, сочиняя множество забавных африканских историй про носорогов, дикие племена, и показывал ягодицы с ритуальной татуировкой. Татуировку перед началом интервью балерина наносила акварелью на его деревянный зад.
Теперь, в кабинете Лемнера, Вава боялся присесть, ибо акварель на ягодицах не совсем просохла.
— Командир, не пойму, какого хрена я должен тренировать людоедов, слепышей, молокососов и шлюх? Ты их хочешь везти на фронт? Лучше сразу перестреляй перед погрузкой.
— Вава, ты отличный начальник штаба. Но у всякой войны есть тайны, которым не учат в Академии генерального штаба. Мы сражаемся в этой войне за Святую Русь, за евангельские смыслы. На этой войне «разбойник благоразумный» становится святым. Слепец прозревает. Шлюха превращается в Марию Магдалину. А все мы, в проломленных касках и дырявых бронежилетах, становимся чистыми, как дети. Я объяснил, Вава?
— Командир, ты всегда прав. Мне не нужно тебя понимать. Мне нужно тебя любить. Ты всегда прав, а я всегда люблю тебя. Ты хотел меня убить куском асфальта, а спас во дворце президента Блумбо от черномазого охранника, сделав ему свинцовую начинку. Я буду с тобой всегда, командир. Если ты станешь самым великим человеком в мире, я буду рядом, в твоей тени. Если тебя поведут на расстрел, пусть нас расстреляют вместе. Я тебя вынес из боя, а ты меня вынес из сучьей тоски, когда я превращался в кусок дерьма. Я верен тебе навек. Можешь не оглядываться, за спиной у тебя я.
Лицо Вавы, закопчённое, мятое, как походный алюминиевый котелок, светилось. Лемнер подумал, что если исследовать это выражение его лица, то можно угадать, каким оно было в младенчестве. Лемнер был благодарен Ваве. Вава был русский, был воин, был умница, был родной. Вместе они переплывали чёрные воды, на которых недостижимо и чудесно переливался русский рай.
— Командир, этот чёртов пиджак я засуну в задницу портному, — Вава выставил большой палец, показывая, как станет ввинчивать пиджак в зад портного. Палец был огромный, красный, как морковь. Лемнер видел этот палец, просунутый в скобу автомата, на спусковом крючке. — Командир, я не создан для пиджаков, не создан для французских галстуков, голубого фонтана с мраморной бабой, не создан для гребаного дворца с золотой крышей. Я создан для камуфляжа с брезентовой разгрузкой на две обоймы и пары гранат, создан для окопа с мокрой глиной, для галет, которые хорошо погрызть после атаки. Но есть у меня мечта, командир!
— Никогда не думал, что скорострельная пушка может мечтать.
— Есть мечта, командир. Прихожу я домой, сволакиваю с себя пятнистую потную шкуру, принимаю душистую ванну, отираюсь мохнатым полотенцем, подхожу к шкафу. Тихонечко, нежно, чтоб не скрипнула, отворяю дверцу и вижу на вешалке китель кремового цвета, и на нём золотые погоны с двумя генеральскими звёздами. Надеваю этот китель, встаю перед зеркалом, и говорю: «Здравия желаю, товарищ генерал-лейтенант! Разрешите обратиться?»
— Почему не генерал-полковник, Вава?
— До генерал-полковника не дотягиваю, а генерал-лейтенант в самый раз.
— Заказываю тебе кремовый китель, Вава. Буду просить Президента присвоить тебе звание генерал-лейтенанта.
— Спасибо, командир, — Вава ушёл, так и не присев. Унёс на ягодицах ритуальную татуировку африканского племени.
Лемнеру доложили о посетителе. Дверь приоткрылась, и в кабинет скользнул публицист Формер. Проструился, просочился, прозмеился, в чёрном пиджаке с блестящими отворотами. Стеклянным блеском отвороты напоминали змеиную чешую. Появление Формера сопровождалось уксусным запахом змеи. Полированная лысина Формера лоснилась, маленькие бирюзовые глаза холодно и точно смотрели, искали, куда бы ужалить.
— Брат Лемнер, — тихо прошелестел Формер и боднул воздух.
— Брат Формер, — прошептал Лемнер и легонько боднул воздух. Они обменялись знаками, которые подавали друг другу члены тайного ордена. Формер посмотрел в потолок, обежал глазами кабинет, приложил палец к губам. Палец Формера был длинный, голубой, заострённый, как сосулька.
— Брат Чулаки прислал передать, что через три дня наступит День Великого Перехода. Россия Истинная станет Россией Мнимой. «Корень квадратный из минус единицы» раскроет своё сокровенное содержание. Брат Чулаки хочет, чтобы вы, брат Лемнер, были готовы к Великому Переходу, способствовали раскрытию сокровенного содержания «корня квадратного из минус единицы». Вы обещали брату Чулаки в этот священный день быть с нами и открыть России врата из явного настоящего в мнимое будущее. Я готов изложить вам план, — Формер снова приложил к губам голубую сосульку. Лемнеру показалось, что с пальца упала талая капля.
— Но почему брат Чулаки решил, что Великий Переход состоится через три дня?
— Брат Чулаки наблюдает звёздное небо. Он уезжает в снежные ночные поля и наблюдает звёзды. Он смотрит на Млечный путь, который является Русской историей, и видит, как Русская история начинает искривляться. Млечный путь открывает свою бездонную глубину, и в ней сверкает усыпанный алмазами «корень квадратный из минус единицы». Млечный путь готов принять в своё сокровенное лоно Россию, и Русская история из подлинной становится мнимой. В этот день мы совершим Великий Переход, уйдём в сокровенное лоно Млечного пути. Туда, где в бриллиантах сияет Русский рай, он же «корень квадратный из минус единицы». Брат Чулаки, гадатель по звёздам, угадал в вас, брат Лемнер, поводыря, что поведёт Россию из подлинной завершённости в мнимую бесконечность. Вы готовы, брат Лемнер?
Лемнеру было известно увлечение высших лиц государства тайными учениями. Астрология и алхимия, пифагорейские исчисления и учение гностиков, масонские обряды и культ африканских племён. Обретая новое положение в обществе, встречаясь с высшими носителями власти, Лемнер следовал этим увлечениям.
— Вы готовы, брат Лемнер?
— Готов, — ответил Лемнер, глядя на кисть публициста Формера с пятью заострёнными пальцами, похожими на гроздь голубых сосулек.
План, изложенный Формером, был рождён несомненным стратегом, коим являлся Анатолий Ефремович Чулаки. Через день Президент Леонид Леонидович Троевидов отправится в дальний монастырь на реке Свирь молиться о спасении России. В отсутствии Президента охрана Кремля получит послабление, офицеры разойдутся по домам к жёнам, личный состав поротно отбудет на дискотеки. В этот день на московскую улицу выйдет погребальная процессия. Понесут гробы, покрытые трехцветными российскими флагами. В гробах убитые на Украине солдаты. Но не солдаты, а собранные по моргам бездомные бродяги, застывшие в крещенские морозы. Народ на тротуарах, оплакивая солдат, будет снимать шапки и рыдать. С процессией пойдут малые дети, понесут в озябших ручонках фотографии убитых отцов и плакаты: «Верните наших пап». Женщины в чёрных платках станут рвать на себе одежды, проклинать кремлёвских кровопийц, пославших на убой их сыновей. Разгневанные матери обольют военкоматы бензином и подожгут. Испуганные толстячки-военкомы разбегутся, оставив в огне списки призывников. К процессии присоединятся студенты, кому грозит мобилизация. Они обклеят себя надписями «Груз 200». Студентов поведёт ректор Высшей школы экономики Лео. Режиссёр Серебряковский поведёт за собой зрителей и актёров московских театров, протестующих против преступной войны. Впереди процессии черти из спектакля Серебряковского «Ад» будут колотить палками чучело Президента Троевидова. Вице-премьер Аполинарьев возглавит толпы молодых клерков, которых война лишила возможности ездить в Европу. Возмущённые толпы с разных концов Москвы притекут на Манежную площадь. Там развернётся громадный антивоенный митинг. С жаркой обличительной речью выступит Анатолий Ефремович Чулаки. Он направит толпу на Красную площадь. Гробы поставят перед Спасскими воротами и потребуют выйти к народу Президента Троевидова. Оставшийся в Кремле Антон Ростиславович Светлов, попросту Светоч, двинет поредевший Кремлёвский полк на толпу. В перестрелке погибнут люди, будет принесена «сакральная жертва». Полиция перейдёт на сторону народа. Войска под командованием народного любимца Лемнера войдут в Кремль, арестуют Светоча, возьмут под контроль все учреждения Москвы. Низложат Президента Троевидова, провозгласят Президентом Анатолия Ефремовича Чулаки. Блистательный телеведущий Алфимов восславит нового Президента. Философ Клавдиев возвестит о долгожданном возвращении России на европейский путь. Писатель Войский опубликует написанный в стол роман «Кровавый Леонид». Политолог Суровин назовёт Россию европейской страной, насильно загнанной Президентом Троевидовым в чулан «традиционных ценностей». Главы европейских государств пришлют приветствия Анатолию Ефремовичу Чулаки, вернувшему Россию в семью европейских народов. Тем временем пройдёт чистка по всей России. Станут вылавливать и уничтожать сторонников «традиционных ценностей», выскабливать всех приспешников Светоча в университетах, учреждениях и гарнизонах. Михаил Соломонович Лемнер будет назван спасителем России, станет премьер-министром, и войска с развернутыми знамёнами возвратятся с фронта и разойдутся по домам. Война сама собой выдохнется.
Таков был план Великого Перехода, который должен состояться через три дня. Лемнеру предстояло сообщить Анатолию. Ефремовичу Чулаки, согласен ли он возглавить Великий Переход.
Лемнер слушал план в изложении брата Формера. На полу образовалась лужа от растаявших пальцев брата. Прощаясь, Лемнер пожал мокрую беспалую ладонь брата Формера…
Глава двадцать восьмая
Лемнер чувствовал, как его разрывают две могучие силы. Это были два дерева Русской истории, к которым он был привязан. Согнутые деревья содрогались, пружинили, как натянутые луки, стремились разойтись, распрямиться и разорвать привязанного к ним Лемнера. Млечный путь, что горел над ним в украинской степи, был Русской историей, был дорогой к Величию. Теперь дорога раздваивалась. Он стоял на перекрестке двух млечных дорог. Одна вела к Величию, а другая в чёрную бездну. Он не знал, какая куда ведет.
Брат Чулаки звал его в восхитительную Европу, дышащую смуглыми каменьями Колизея, железными кружевами Эйфелевой башни, витражами Кёльнского собора, изобилующую королевскими династиями, изысканной историей, где даже казни были овеяны траурной красотой. В этой Европе ему уготовано место, увлекательные знакомства, пленительные встречи, дворцы у лазурного моря, общество утончённых политиков, обаяние светских дам. И забвение этой тяжкой, свирепой, оскаленной и хрипящей России, застрявшей между эшафотами и алтарями, казнями и богомольями, среди которых заблудилась его библейская душа, обреченная на вечное сиротство среди хмурых снегов и чадных пожаров.
Но Величие, о котором мечтал, было возможно лишь в этой ужасной стране, среди её монастырей и казарм, её свирепых вождей и безмолвных мучеников, её взысканий, обращённых к небу из тюремных камер и кабаков. Его еврейское сиротство, его библейская неприкаянность и обида превращались в огненную лаву, в трясение русских вод и земель. Среди унылых пространств и тусклых веков начинал сверкать Млечный путь Русской истории, ведущий к Величию.
Лемнер не знал, на какую дорогу ступить. И только Лана с её колдовской прозорливостью, её всеведением, её чуткой нежностью могла наставить его, уберечь от ложного шага. Повести к Величию.
Они сидели в ресторане гостиницы «Националь» у огромного прохладного окна, за которым падал снег. В летучей белизне розовел Кремль, всплывал и тонул бледный янтарь дворца. Мчались сверкающие вихри машин с внезапными фиолетовыми молниями. Молнии отражались в бокалах, её тёмные глаза наполнялись свечением ночного моря, и Лемнеру казалось, что её глаза прозревают скрытые от него тайны.
— Два дерева Русской истории, не все ли равно, на каком я буду повешен, подобно герою тургеневского рассказа «Жид»? — Лемнер смотрел, как официант, любезно изогнувшись, плоскими щипцами снимает с серебряного подноса две розовые ноги осьминога и укладывает на фарфоровые тарелки. Уложив, ещё раз ритуально касается щипцами розовых завитков, как касаются траурных лент при возложении венков. Два сочных розовых щупальца лежали на тарелках, окружённые едва заметными облачками пара.
— Нам принесли две ноги осьминога. Но существуют ли другие шесть ног? Быть может, это двуног? — Лана любовалась розовой эмблемой в белом круге, напоминавшей рыцарскую геральдику. — Там, на кремлёвской башне, воздет пятиног. На израильском флаге красуется шестиног. Мы не знаем, как устроено Государство Российское, сколько у него ног. Чулаки, Светоч, Иван Артакович — это трёхног. Каждый мнит себя будущим Президентом. Но все они — лжепрезиденты. Есть только один, истинный, Леонид Леонидович Троевидов.
— Да есть ли он на самом деле? Вместо него рыщет рой двойников. Ходят слухи, что его давно нет в живых.
— Все трое — лжепрезиденты. Над ними возвышается истинный и единственный, Леонид Леонидович Троевидов.
— Ты когда-нибудь его видела? Видела человека с бледными голубыми глазами, пепельными бакенбардами, с осанкой императора Александра Первого, у кого за ушами нет рубцов пластической операции?
— Я видела его однажды на Валдайском форуме. Он даже пожал мне руку. Я видела близко его белый широкий лоб. Мне казалось, что за лобной костью находится глыба обогащённого урана. Я была облучена им. Я почувствовала, что в этой гордо приподнятой голове таится громадный замысел. Не знаю, какой. Но всё, что сейчас происходит, — война на Украине, бегство из России знаменитых актёров и всемогущих банкиров, соперничество Светоча, Чулаки и Ивана Артаковича — всё входит в замысел. Президент вращает колесо Русской истории. Приходится гадать, в какую сторону. Здесь можно ошибиться и попасть под колесо Русской истории.
— Так помоги не попасть.
— Я очень мало знаю. Знаю, что у Президента есть близкий круг советников. В него не входит наш трёхног — Чулаки, Светов, Иван Артакович. Это личная разведка Президента. Её имя — «Кольцо», группа «К». Ей ведома истинная картина мира. Группа «К» выполняет в этом мире секретные поручения Президента. Эти разведчики рядом, среди нас. Я чувствую их присутствие. Но они рассеиваются, как дымок сигарет. Там, где побывала группа «К», случаются необъяснимые перемены. Разоряются могучие банки, бесследно исчезают губернаторы, рождаются нежданные законы, происходят виражи дипломатии. Мне кажется, твое восхождение обеспечивает Президент. За тобой наблюдает группа «К». Ты нужен Президенту, входишь в его замысел.
— В чём замысел?
— Он хочет соскрести с России окалину прежних пожаров. Соскоблить коросту изнурительных распрей. Хочет покончить с враждой славянофилов и западников, а для этого уничтожить и тех, и других. Хочет расчистить от мусора поле, на котором станет возводить Россию Райскую. Не ту, что глумливо строит Иван Артакович, спаривая Ксению Сверчок с сынами африканских племён. А ту, ради которой Господь сотворил Россию. Ту, которую ты узрел, переплывая тёмные воды. Ту, что дремлет в каждой русской душе. Президент хочет, чтобы ты расчистил русское поле от борщевика и вместе с ним приступил к созиданию России Райской.
— Что я должен делать? — Лемнер был опьянён, словно она своими малиновыми губам выдыхала дурманящий дым.
— Должен уничтожить Чулаки. Пойди к Светочу и расскажи о дне Великого Перехода. В этот день погибнут западники и восторжествуют славянофилы с тем, чтобы погибнуть в урочный черёд. Светоч погаснет, и славянофилы растворятся во мгле Русской истории.
— А Иван Артакович Сюрлёнис? Эта третья лапа трёхнога?
— Его убьёт младенец с чёрной кожей и глазами цвета лазури.
Они ели осьминога, пили вино. Снежный пух падал под колёса машин. Розовый Кремль плыл в снегопаде. Лемнер вдруг испугался фиолетовых молний в её колдовских глазах. Глаза смотрели из непроглядных глубин, где обитали неопознанные сущности…
За Ланой пришла машина с горбоносым белозубым шофёром, зверски блеснувшим на Лемнера горскими глазами. Лана унеслась в снегопаде, неизвестно куда. Лемнер по-прежнему не знал, где она обитает. Из её неведомого жилища долетал запах горьких духов и шелест разноцветных шелков.
Лемнер стоял среди сочных огней Манежной площади. Снег падал ему на волосы, сквозь не застегнутое пальто залетал на грудь. Старался угадать то неназванное, что мелькнуло в их разговоре и растаяло, как дымок сигареты. Подкатила его машина, сбрасывая струи огней. Следом тяжёловесный, как чёрная глыба льда, фургон охраны. Охранники вываливались из фургона, потешно занимали позицию, готовые отражать несуществующее нападение. Лемнер погрузился в душистую глубину салона и помчался в Кремль, к Светочу.
Светоч слушал молча, обратив к Лемнеру уцелевшую половину лица. Его серый глаз смотрел со стальной жестокостью. Когда Светоч повернулся к Лемнеру своими ожогами, кварц в глазнице казался стаканом крови.
— Это следовало ожидать. Я приказал начальнику тюрьмы Лефортово освободить камеры для новых постояльцев. Вы арестуете Чулаки и его клику и доставите в Лефортово. Я сам допрошу их сразу после ареста.
Лемнер покидал Кремль. Соборы, как тени, качались в снегопаде. В колокольне Ивана Великого мутно светилось оконце. Там сидел летописец, макал в чернила гусиное перо, готовый писать ещё одну страницу русской летописи.
Глава двадцать девятая
Утро выдалось угрюмое, без рассвета, с железной тьмой. Фонари светили мутно, не доставали земли, под каждым висел жёлтый мешок света. Дома, тупые, сдвинутые тесно кубы, с трудом просыпались, зажигали слипшиеся окна. По тротуарам торопились злые пешеходы. Улицу скребло стадо идущих в ряд снегоуборочных машин. Воспалённо, окружённые больным туманом, загорались светофоры. Становилось тесно от проезжих машин, несущих на горбах сугробы нападавшего за ночь снега. Чуть светало. Над крышами летели вороны, направляясь скрипучим полчищем к месту мусорных трапез. Режиссёр Серебряковский ездил по моргам, добывая мертвецов для предстоящего шествия в день Великого Перехода.
Стены мертвецкой, крашенные серой масляной краской, казались липкими от обилия побывавших здесь покойников. Серебряковский хищным взглядом режиссёра оглядывал мертвецкую, помещая её в свой будущий спектакль. Каменный стол с голым мертвецом. Поставленные один на другой три гроба в красном ситце. Санитар в грязном халате и резиновом фартуке, увозивший каталку, на которой прибыл мертвец. Служитель морга, передающий мертвецов родне. Два таджика в ушанках и грязных шарфах вокруг тощих шей. Серебряковский старался запомнить яркость красных гробов, тусклую слизь стен, продрогших таджиков, тоскующих в русской мертвецкой о гранатовых садах, служителя, доставшего из кармана гребешок и расчёсывающего свои непокорные брови, покойника, лежащего на спине. У покойника было жилистое синеватое тело, пухлый живот с резиновым пупком, чёрные ногти на скрюченных пальцах ног, ворох ржавых косматых волос, из которых выглядывали распухшие ноздри, разбитые приоткрытые губы с лиловыми дёснами и одиноким зубом, застывшие, глядящие из шерсти глаза. Всё было зрелищно, со всеми подробностями войдёт в спектакль о Великом Переходе.
— Загружаем, — приказал Серебряковский таджикам.
— Да, хозяин, — таджики сняли с гроба крышку, поставили у стола. Нутро гроба было не тёсано, с торчащей щепкой. Серебряков подумал, что у мертвеца будет много заноз.
— Кладите, — приказал таджикам. Те, было, ухватили тощие лодыжки бомжа, но служитель остановил.
— Дайте хоть причешу. Солдат бритый, стриженый, а этот, как Карл Маркс.
— Он ополченец, — сказал Серебряковский, глядя, как служитель гребешком расчёсывает гриву мертвеца.
Таджики свалили тело в гроб. Оно хлюпнуло. Таджики накрыли гроб крышкой и наспех пришили крышку гвоздями.
— С возвратом. Вечером пожалуйте обратно, — служитель расчесал гребешком свою нарядную бородку.
Второй мертвец был парнем с открытыми голубыми глазами, длинной ножевой раной под рёбрами. Третий мертвец — старая женщина с отпавшими на стороны грудями, чёрными, длинными, как пальцы, сосками.
— А мужика не нашлось? — Серебряковский хотел тронуть сосок, но не решился.
— Какая разница? Война народная, бабы, мужики под ружьё, — служитель принимал от Серебряковского деньги, бойко пересчитывал. Таджики заталкивали в гробы мертвецов, переваливали внутрь гроба тёмный жир женских грудей. Несли гробы в микроавтобус, который сквозь пробки пробирался к Октябрьской площади.
Рассвет неохотно просачивался в тёмное небо. Бронзовый Ленин умоляюще прижал к груди кепку. Матросы, солдаты и рабочие вели вокруг вождя карнавальный хоровод. Было густо, черно от толпы. Пешеходы муравьиными тропами тянулись на площадь, копились у светофоров, перед рычащим строем машин опрометью кидались, вливались в толпу у памятника и шарахались. На снегу краснели гробы. Они были заботливо, по линейке, поставлены. Таджики в дворницких рукавицах, греясь, притоптывали, словно отбивали чечётку.
Появился человек с матерчатым рулоном. Кинул рулон на снег, стал разворачивать. Развернулись трехцветные российские флаги. Человек покрикивал на толпу:
— Отойдём, отойдём!
Он накрывал гробы флагами. Гробы стояли в полосатых попонах. Серебряковский не мог угадать, где, накрытый флагом, лежит волосатый бомж, а где грудастая, с чёрными сосками, старуха. Всё тем же цепким взором художника он осматривал площадь с гробами. Она была сценой, где разыгрывался первый акт грандиозного, задуманного им спектакля.
Подкатил автобус, из него возбужденно высыпали дети, воспитанники детского дома. Воспитательница в мужской меховой шапке ловила за рукав убегавшего мальчика. Задыхаясь от мороза, кричала:
— А ну, стой, Николаев! Стой, паршивец!
Молодой человек разворачивал бумажный свиток с ворохом верёвочных тесёмок, вешал на грудь детям плакатики с надписями «Верните наших пап». Дети стояли покорно, увешенные плакатиками. Серебряковский усмехнулся. Они походили на партизан перед виселицей.
Появился духовой оркестр, добытый на московском кладбище. Музыканты в шубах, ушанках, просунув головы в завитки медных труб, тёрли перчатками мундштуки, шлёпали толстыми, натёртыми о медь губами. Раздавалось утробное рычанье трубы. Трубач сплёвывал, облизывая языком губы.
Серебряковский, получив синий, с красным нутром мегафон, пощупал звуком металлический воздух. Возгласил:
— Граждане, выдвигаемся! Не растягиваться! Плотной колонной! И да поможет нам Бог!
Толпа колыхнулась в одну, другую сторону, шагнула под колёса автомобилей, которые взвыли разгневанно.
Серебряковский выступал впереди колонны. Пятился, обращая к колонне дребезжащий сосуд мегафона. Обращался к ней спиной, шествуя, как поводырь. Казался себе Моисеем, выводящим народ из плена египетского. Его шаг становился величавым, плывущим, мегафон превращался в посох, он ударял им в асфальт Якиманки, и начинали бурлить ключи.
Таджики несли гробы, выглядывая головами из-под полосатых полотнищ. Рядом семенили замёрзшие дети с сиротскими плакатиками, умоляя вернуть им лежащих в гробах отцов. Женщины в чёрных платках шли, спотыкаясь. Начинали выть, рвать на себе платки.
— Коля, Коленька, встань из гробика, обними свою жёнушку!
— Витя, Витенька, да какой же ты был красивый, как любил свою Наденьку!
— Мы с Ванюшкой без тебя пропадаем! Возьми нас в свой гробик!
— Да что же они с тобой, Серёжа, сделали! Послали под пули, а мне до старости слёзы глотать!
Женщины спотыкались. Их поддерживали подруги. Ветер загибал на гробах флаги, разматывал на женщинах платки.
Оркестр выталкивал из труб замёрзшие звуки, падающие на мостовую, как ледышки. Музыканты раздували сизые щёки, пучили глаза. Машины залипли в толпе, истошно гудели, и вой гудков был, как рыдания. Когда проходили церковь Иоанна Воина, ударили колокола. Ледяные звоны, медные уханья, женские вопли, вой гудков, танцующие над головами гробы, детский щебет, множество шуб и шапок, свекольные щёки, дышащие паром рты превращали Якиманку в место старинных московских бунтов, стрелецких казней и отпеваний. Серебряковский, кудесник, великий режиссёр, играющий небывалый спектакль, который войдёт в историю русского театра, полного плах, расстрелов и революций.
Такой увидел Якиманку Лемнер из окна своего кабинета. Из раскрытой фрамуги лился рёв улицы. Лемнер был театрал и смотрел спектакль из ложи. Его волновала толпа, волновали гробы, волновали застывшие дети, вдовьи платки театральных актрис и брат Серебряковский, подаривший Лемнеру великолепный спектакль. Лемнер смотрел из ложи, поднося к губам бокал золотого Шабли, и хотелось по театральному, восторженно крикнуть: «Браво!» Отставил бокал и взял рацию:
— Вава, пропускай их к Манежной. Мужика с мегафоном отдай мне. Гробы можешь забрать себе. До связи!
По Остоженке лилась колонна молодёжи, ведомая ректором Высшей школы экономики Лео. В норковой шапке с наушниками, в шубе с бобровым воротником, в сапожках на меху, он шёл, перебирая маленькими проворными ножками, круглый, бодрый, уютно спрятанный в меха. Он был водитель молодого непокорного племени, властитель дум, собиравший на свои лекции ищущие молодые умы. Теперь молодёжь, напоенная его проповедями, следовала за ним в благословенную Европу, прочь от дурацких колоколен, памятников царям и вождям, от недоумков с намасленными волосами, зовущих в Царствие Небесное среди казарм и тюрем. Лео одолел русскую злобу и суеверие и уводил учеников из ледяной азиатской страны в чудесную одухотворённую Европу.
Молодёжь в колонне веселилась, толкалась, желая согреться. Шли парни, неся на груди плакаты «Груз 200» с черепами, но при этом смеялись, пихали друг друга под бока. Девушки натянули поверх свитеров украинские вышиванки, пробовали петь «Дывлюсь я на нэбо, тай думку гадаю». Но слов не знали и хохотали. На дощатом помосте плыло над толпой тряпичное чучело Светоча. Его узнавали по изуродованной, из рыхлого пенопласта, половине лица, на котором, вместо глаза, мигал рубиновый фонарь. Чучело держало в руках картонный автомат, из которого пыхало конфетти. Колонна молодёжи достигла колонны, несущей гробы. Обе колонны сливались, братались. Лео и Серебряковский, бок о бок, воздели руки, два «лидера общественного мнения», вожди восстания.
Третья колонна пришла со Знаменки. Её вёл вице-премьер Аполинарьев. Долговязый, с маленькой головой, как гнутый фонарный столб, он прижимал растопыренные, в перчатках, пальцы к груди. Из пальто то и дело появлялась пучеглазая мордочка собачки корги. Собачка выпрыгивала, летела к земле, но рука в перчатке ловила её на лету и засовывала за вырез пальто.
Колонна состояла из мелких банковских служащих, работников рекламных бюро, секретарш и референтов крупных компаний. Здесь было много норковых шубок, модных шапочек, куньих воротников, соболиных горжеток. Шли знаменитости, окружённые поклонниками. Известный модельер, обряжавший русских толстух в заморские платья, делавшие их смешными дурами. Дизайнер, оформлявший ночные клубы особым наркотическим дизайном. Художник, придумавший инсталляцию запахов, где тонко дозировал французские духи и зловонье лежалой селёдки. Всё это бодро, бурно выступало, скандировало: «Европа! Европа!» — и в этом грозном требовании дышащих паром ртов вдруг начинал бархатно, сладко рыдать саксофон, похожий на выловленного в глубинах морского конька, умолявшего вернуть его в лунные воды. Колонна проструилась к Каменному мосту и вязко слилась с другими, неохотно, как слипается пластилин. Толпа не вмещалась в улицу, наполняла Манежную площадь парным варевом.
Публицист Формер в дневной телепрограмме Алфимова звал москвичей на «праздник русской зимы», которая становится праздником «европейской весны».
Ему вторил Алфимов, мастер магических заклинаний:
— Каждый, кто желает стать европейцем, пусть немедленно явится на Манежную площадь. Там происходит чудесное преображение. Россию возвращают в семью европейских народов. Счастье России, что среди русских, длящихся столетиями морозов появился человек, вокруг которого тают льды и расцветают подснежники. Таким человеком является Анатолий Ефремович Чулаки, русское солнце европейской весны!
Толпа с Манежной, тёмная и вязкая снаружи и расплавленная внутри, двумя языками лизала Исторический музей. Полицейские турникеты разлетелись, и кипящая гуща влилась на площадь, охватывая Исторический музей клейкими объятьями.
Гробы поднесли к Спасской башне и сложили перед запертыми воротами. Дубовые тесины ворот были схвачены кованым железом. Вдовы били головами в ворота, скребли ногтями. Золотые куранты нежно позванивали в белых камнях башни.
Гробы, саксофоны, чучела, рыдающие вдовы, поющие девушки, звенящие мегафоны, истошные вопли — всё слышал и видел Анатолий Ефремович Чулаки, поднятый соратниками на Лобное место. Там стояли микрофоны, щёлкали камеры, мерцали вспышки, водили плавные круги операторы. Они походили на грифов, завидевших добычу, но не смевших её клевать.
— Сограждане! Братья! — Чулаки стянул меховой картуз, показав площади рыжие волосы. Он был одет в штормовку с волчьим воротником, какую любил надевать Президент Троевидов в дни военно-морских манёвров. — Я обращаюсь к вам с Лобного места, откуда буду услышан всей Россией!
Анатолия Ефремовича Чулаки возбуждал его голос, который он отдавал микрофону, и тот наполнял голос металлом, оснащал металлическими крыльями. Голос метался среди цветных куполов Василия Блаженного, ударял в кремлёвскую стену, цеплял зубцы, скользил по шлифованному граниту мавзолея, взмывал к рубиновым звёздам, рассыпая над толпой металлические вибрации, вновь возвращался к Чулаки, как беспилотник, облетевший поле боя.
— Сограждане, у России есть два пути. В Европу и в бездну. Сегодня к власти в России пришли самые дремучие тёмные духи русских подвалов, где без света и солнца преет картошка. Она прорастает бледными, как черви, стеблями. Россия — картофелина, проросшая водянистыми бесплодными стеблями, которые не дадут ни одного зелёного листа, ни одного цветка. В России Президента Троевидова нет и не будет нобелевских лауреатов, открывателей физических и биологических законов, не будет авторов великих книг и картин, ясновидцев, прозревающих будущее, преобразователей, ведущих страну к совершенству. Тупая сила военкоматов, угрюмое самодовольство чиновников, ненависть к творчеству, страх перед новизной и тюрьмы, аресты, изгнания. Но мы не хотим уезжать из России! Не хотим, чтобы нас проклинал мир! Не хотим, чтобы наши цветущие юноши умирали по приказу хитрого и злого Президента, который, прежде чем выпить утреннюю чашечку кофе, радостно просматривает список очередной тысячи убитых на фронте солдат. Сограждане, пусть Президент Троевидов выйдет из своего кремлёвского бункера и откроет эти гробы! Пусть посмотрит в мёртвые глаза тех, кто мог бы составить честь России, отраду матерям, счастье семьям. Президент Троевидов, выходи!
Чулаки поспешил натянуть на замёрзшую голову меховой картуз, и площадь заахала, заревела, слила отдельные голоса в свирепый клич.
— Президент, выходи! Президент, выходи! Президент выходи! — грохот голосов был подобен ударам стенобитной машины, долбившей кремлёвскую стену.
Проворные мужички подбежали с канистрами, стали плескать на деревянные ворота, подожгли. Ворота, окружённые каменной аркой, горели, похожие на огромный камин. Народ, увидев огонь, забушевал, ополоумел, как во время старинных бунтов. Слепо кидался в огонь, отскакивал в дымящих шубах и шапках.
Всё это видел Лемнер из своего кабинета, сидя за столом с бутылкой Шабли. Зрелище площади доносило несколько камер, установленных на ГУМе, Историческом музее и в шатрах Василия Блаженного. Путь к Величию пролегал через Красную площадь, сквозь народный бунт и московский пожар, как перед тем он вёл через африканскую саванну с летучими антилопами и украинскую степь с горящими танками.
Стуча по брусчатке, раздвигая толпу, появился бульдозер. Вдавливался в мякоть толпы, приближаясь к воротам.
— Президент-людоед! Леонид Кровавый! — Чулаки вонзил заостренную ладонь в воздух, указывая на горящие ворота, за которыми прятался трусливый властитель. То был жест полководца, посылающего в бой полки.
В кабине бульдозера ёрзал, вертелся лихой малый в расстёгнутом бушлате и тельняшке. Его пьянила толпа, бодрили свисты, хлопки ладоней по дверце кабины. Он был герой, в тельняшке десантника, вёл свою кособокую махину на амбразуру. Объехал лежащие гробы, прицелился, с лязгом разогнался, саданул ворота. Тупо громыхнуло, отбросило бульдозер. Из ворот пахнуло искрами, накрыло бульдозер одеялом, обожгло толпу. Бульдозер пятился, уносил на ноже клок огня.
— Шибче бей! С разгону! — понукала толпа. Парень крутился в кабине. Отвёл бульдозер, готовясь к тарану. Ворота горели, окружённые белым камнем. Девять гробов ждали, когда их пропустят в ворота. Золотые часы сладко переливались. Народ кружил по площади чёрными водоворотами. Ревел духовой оркестр, не умевший играть ничего, кроме похоронных маршей. Девушки в вышиванках скакали на трибуне мавзолея, где когда-то стояли советские вожди в шляпах и меховых пирожках. Парень с плакатиком «Груз 200» обмотался украинским флагом.
Всё пестрело, искрило, ревело на телеэкране. Алфимов голосом зазывалы восклицал:
— Смотрите! Так выглядит Россия, когда она рвёт постромки и несётся вскачь! Горе тем, кто попадёт под её копыта! Кто он, отважный наездник, что остановит коня и укротит его бешеный бег? Направит на столбовую дорогу истории! Анатолий Ефремович Чулаки, возница, не позволит опрокинуть карету русской истории, направит её по дороге в Европу!
Камера вела по горящим Спасским воротам, по шальному бульдозеру. С разгона, мимо гробов, бульдозер ударял в ворота. Летели ворохи искр. Лицо Чулаки было безумным, с побелевшими глазами.
— Вава, пора! — Лемнер стряхнул на пол недопитое Шабли, пошёл к лифту, где ждал его «мерседес» с двойным бронированным дном.
Показались узкие змеиные головы транспортёров с набережной на Васильевском спуске.
— Сограждане, армия с нами! Армия не желает проливать кровь за людоедские прихоти Троевидова! Русская армия братается с солдатами братской Украины! — Чулаки с Лобного места протягивал руки навстречу бэтээрам, словно на руках был румяный пшеничный каравай с расписной деревянной солонкой.
— Происходит долгожданное братание армии и народа! — восклицал Алфимов, выводя на экран головные бронетранспортёры.
Машины мягко проструились по брусчатке мимо цветастого храма и выпустили долгую пулемётную очередь в бульдозер. Парень в тельняшке был разорван, бульдозер продолжал катить, ткнулся в ворота и стоял в огне. Транспортёры мяли толпу, крутили пулемёты, выстригая хлюпающие круги. Переползали лежащие, ещё вздрагивающие тела, разворачивались, ударяли кормой демонстрантов, продолжая стрелять. От них шарахались, падали, бежали по спинам. Девушку в вышиванке затаптывали, юноша с плакатиком «Груз 200» скакал, как кенгуру, по головам. Чучело рухнуло и рассыпалось, красный фонарь продолжал мигать. Гробы раздавили, мёртвая седая старуха с жирными грудям разбросалась на брусчатке. Бородатый бомж был расплющен колесом транспортёра. Площадь стенала, ревела, визжала. Били куранты, сведя золотые стрелки. Режиссёр Серебряковский, несомый толпой, восхищался спектаклем с небывалой режиссурой великого мастера. Этим мастером был он, внёсший вклад в современный русский и мировой театр.
Лемнер установил посты на перекрёстках улиц, отлавливал смутьянов, братьев ордена «Россия Мнимая» и «Европа Подлинная».
Анатолия Ефремовича Чулаки взяли на Лобном мете, где он продолжал кричать в мегафон, зазывая Россию в Европу. Ректора Высшей школы экономики Лео отловили в церкви, когда он прикинулся верующим, исповедовался у батюшки, нырнув под золотую епитрахиль. Его узнали по толстенькому вертлявому заду. Режиссёра Серебряковского схватили на крыше ГУМа, откуда он наблюдал течение толп и в синий, с красной сердцевиной, мегафон кричал: «Дубль второй!» Публициста Формера узнали по розовой лысине, торчащей из мусорного бака. Он ни за что не желал покидать бак, грозил, что будет жаловаться в Европейский совет по правам человека. Вице-премьер Аполинарьев сам сдался властям, умоляя об одном — чтобы ему позволили взять на каторгу собачек корги.
|