28
Егор позвонил
Игорю Черненко. Чиф ещё числился его боссом, но не виделись они давно,
охотились каждый за себя, добычей не делились. Егор научился вроде бы
обходиться без Чифа, но вот дошло до такого дела, что стало очевидно —
не научился. Вот как разыграются малые дети, разойдутся, когда один
станет человек-паук, а другой непобедимый бионикл, переплывут все моря,
перепрыгнут горы, сразятся в великанами — и одолеют их; встретят
людоедов — побьют; уничтожат и злых роботов, и вампиров; но тут
зацепится за край дивана спайдермен, растянется по полу, расквасит нос
и расплачется, а глядя на него, расплачется и бионикл; и вот уже оба
зовут папу, зовут маму, хотя минуту ещё назад и не помнили, что есть у
них папа и мама, и постеснялись бы признаться и себе, и могучим врагам
своим, что нуждаются в ком-то утирающем нос.
Черненко
жил теперь в той самой квартире, где когда-то постриг Егора в братство
чёрной книги. Все эти годы он расселял с помощью денег и угроз
аборигенов старого сталинского памятника архитектуры, заполучив около
трети всех его помещений. Агрессивная квартира Чифа бестолково, но
неостановимо расползалась по всем направлениям, как какое-нибудь
богатое, разбросанное и дурноуправляемое герцогство Бургундское сер.
XIVb., надувшись посреди здания до трёхсполовинойэтажного как бы
дворца, от которого в разные стороны расходились протуберанцы и
аппендиксы, эксклавы и анклавы всё новых и новых покупаемых и
покоряемых силой территорий. Точных размеров своего жилища не знал ни
сам Игорь Фёдорович, ни его дворецкие, ни юристы. Многие части квартиры
были всегда под судами, на окраинах её партизанили отряды
недовыселенных жильцов; десятки комнат не использовались, либо тонули в
непролазных ремонтах; повсюду бродили толпы таджиков с вёдрами асбеста
и охапками мебели; мельтешили заблудившиеся любовницы и дальние
родственники, зашедшие по делу и оставшиеся жить младшие партнёры;
толкались охранники, мелкие воришки, чьи-то собаки и даже пожилой
попугай, не пожелавший переезжать в Жулебино, как многие коренные
москвичи, и неизменно возвращавшийся, сколько его ни гнали.
Обстановкой
квартира, как и много лет назад, была похожа то ли на склад, то ли на
офис, то ли на снятую для подпольной любви явочную хату. Рухлядь была
моднее и значительно дороже, но громоздилась, валялась и топорщилась,
как и тогда, какими-то кучами, оставляя впечатление уже никак не
бургундское, а совсем среднерусское; напоминая большинство наших
городов, сёл и домов, где всё расположено и выглядит так, будто люди
только что сюда приехали и ещё не устроились, не обжились как следует;
или, наоборот, будто дожились уже до ручки, до скуки и отвращения и,
проклиная это место, сидят лет по триста на чемоданах, узлах и баулах,
готовые вот-вот уехать, в любую минуту подняться и бежать куда глаза
глядят, на все четыре стороны; и смотрят вокруг как посторонние
пришельцы на чужое некрасивое, унылое и убыточное хозяйство. Сор с
дороги не уберут, дома построят наспех, как будто и не для жизни, а
так, перекантоваться; на детскую площадку, на общее мелкое дело копейку
пожалеют, а на ту копейку напьются чего-нибудь ядовитого и закусят
чем-то несвежим, невкусным; опунцовеют и уставятся окосевшими очами
поверх подорожного сора, недостроенной детской площадки и завалившегося
набок нецензурного забора на пустующую даль; и станут браниться и петь,
и плакать у себя, на своей стороне, словно пленники на реках
вавилонских.
Чиф был дома, звонку Егора, давно
уже не слыханному, ничуть не удивился и тут же пригласил заехать. Из
семьи семи первозванных братьев чёрной книги при нём оставались лишь
двое; остальные, включая Егора, понемногу, без объяснений и объявлений
обособились, промышляли кто чем, но числились в братстве и, про себя
давно не признавая Чифа боссом, явно от него не отрицались. Босс же
виду тоже не подавал и разбираться с отступниками не спешил. Потому, с
одной стороны, что не хотел обнаружить перед всеми слабину братства и
тем спровоцировать нападение конкурентов — «крокодилеров», кровожадных
и жадных диких выходцев из отдела писем легендарного сатирического
журнала, державших сто процентов сбыта учебников ботаники и зоологии и
завистливо шакалящих вокруг контролируемых чернокнижниками изобильных
рынков; а также «яснополянских», деревенских бандитов, с которыми
братство вело войну за доходы с русской классики с незапамятных времён,
войну изматывающую, истощающую, лишь недавно затихшую и возобновления
которой не хотел никто. С другой же стороны, как любой бывший босс, в
душе был убеждён, что разбежавшиеся вассалы не справятся без него,
напортачат, облажаются и вернутся. Поэтому и не удивился визиту Егора,
принял его в почти полностью оштукатуренной комнате с двумя эркерами,
щегольскими книжными шкафами красного дерева, грязными козлами с
доштукатуривавшим угол певчим таджиком и двумя психоаналитическими
кушетками, между коими помещался мраморно-малахитовый стол, заваленный
всяческой бездельной дороговизной, как-то: раритетные сигары
шестидесятых годов, бутыли редчайшего скотча, хрустальные банки с
фуагра; часы платиновые, золотые и старые серебряные, наручные,
настольные и карманные; зажимы для денег и галстуков, ручки и карандаши
цены необычайной; платиновые, золотые, старые серебряные, хрустальные,
мраморные и малахитовые статуэтки, шахматы, глобусы, пепельницы,
письменные принадлежности, эйфелевые башенки, кремлики, таджмахалики,
весёленькие бигбенчики… Игорь Фёдорович не постарел, наоборот, навтыкал
себе в плешь каких-то новых невозможных волос по цене пять тыс. дол.
сша за шт., не преминул сверкнуть и клыками в ту же цену, купленными
там же, где волосы, где-то возле Голливуда в клинике, где молодились
клуни и демимуры. Облачён был в по-домашнему запятнанную петрюсом
бархатную праду и сморщенные, обрызганные таджицкой штукатуркой
шиншилловые тапочки. Был вместе с тем грустен, в руке держал книжку о
Гамлете и, увидев растрёпанного, всмятку одетого и обескураженного
Егора, прочитал ему тут же из книжки:
— … в
незастёгнутом камзоле, без шляпы, в неподвязанных чулках… и с видом до
того плачевным, словно он был из ада выпущен на волю вещать об
ужасах, — вошёл ко мне.
— Привет. Из ада. Об ужасах. Именно так, — ответил Егор. — А что вдруг Гамлет?
— Расскажу,
брат, расскажу, что вдруг. Ложись! — указал на одну из кушеток Чиф, сам
завалился на другую, закурил сигару и, обмакивая её для вкуса в скотч,
поведал присевшему и машинально взявшемуся нервно поедать фуагра
нефритовым ножиком для резки бумаги гостю пространный свой ответ. — Да
ты ложись, ложись, будь как дома. Слушай.
Ты
помнишь Фёдора Ивановича? Мой отчим. Должен помнить. Так вот. Когда мне
было лет шесть, соседскому мальчишке побывавший по путёвке где-то на
той стороне железного занавеса некий родственник привёз шикарного
оранжевого надувного крокодила, примерно такого, как Мимино купил за
бугром для племянника. Ну, сосед, понятно, нос задрал и даже потрогать
крокодила не давал. А мне так захотелось такого же, так сильно, как
ничего уже потом в жизни не хотелось. И стал я к отчиму приставать:
купикупикупи! А отчим, хоть за границу и не выезжал, от жалости или
так, сгоряча, сдуру пообещал мне к новому году крокодила такого же
оранжевого достать. Хорошо; достать, легко сказать, а где? Мама, видя
его замешательство, хотела меня на минский велик навести, или на
игрушечную ракетную установку. Но я стоял на своём — импортный
крокодил, отдай-не-греши, раз обещал. Отчиму неудобно, молчит, вздыхает.
Вот
новый год наступил. Вижу — прячет отчим глаза, велик вкатывает, мама
установку суёт, ракеты по ёлке запускает, а крокодила нет. Проплакал я
всю новогоднюю ночь. И потом ещё день и ещё ночь, силы кончились, а я
всё плакал. Отчим у меня прощения просил, но я не прощал, так меня
замкнуло не по-детски. С Фёдором Ивановичем не разговаривал и на мать
дулся, потому что она за него была.
Ну да не
век же горевать, забывать стал про крокодила, замечтал потихоньку о
настоящем футбольном мяче и форме футбольной, особенно о бутсах и
гетрах почему-то. И вот как-то в конце уже января, вечер помню, звонок
в дверь, мать идёт открывать, я за ней в прихожую, дверь открывается.
Стоит на пороге отчим, только с улицы, с мороза, снежинки на шапке и на
пальто, на плечах — густо; а ниже по пальто редко, но зато блестят и
светят, как звёзды уютного рождественского неба; а в руках у него, тоже
весь в снежинках, оранжевый желанный, не хуже, чем у соседа, лучше, чем
у соседа — мой собственный отныне и вовеки веков крокодил. Бросился я к
отчиму и прежде крокодила обнял его от избытка радости, благодарности и
нежности; уткнулся в его заснеженное пальто, от которого веяло
январской свежестью, доброй стужей и чистым воздухом, и снежинки тонули
и таяли у меня в слезах. Мама говорит «дай ему раздеться, отойди,
замёрзнешь» и смеётся, а отчим плачет.
Этот
зимний запах никогда не забуду, так уже давно не пахнут наши зимы.
Потепление что ли глобальное, или просто мельчает и народ, и климат, но
зимы теперь разве зимы? Снег тёплый какой-то, ленивый, вялый, воздух
влажный, затхлый, как из подпола, не зима русская, а так, баловство
одно. С такой зимой на Гитлера не пойдёшь. Слышал я, что в бюджете
этого года расходы на оборону резко увеличили, ракет больше надо,
потому как на зиму надежды теперь никакой. Ну да это в сторону.
Недели
три последних, раза по два-три в неделю я просыпаюсь от холода. Вижу,
дверь в спальню нараспашку, стоит в проёме мой прозрачный синеватый
отчим, припорошенный снегом, даром что лето, с крокодилом в руках,
только не с надувным, а с живым, слегка извивающимся. Стоит и смотрит
на меня Фёдор Иванович, смотрит и молчит; снежинки на нём не тают,
холод от него идёт, как тогда, только как бы с привкусом каким-то
нехорошим. Стоит и смотрит, и молчит, а крокодил из рук вырваться
норовит; а холод всё идёт и идёт, пока не заиндевеет вся комната, пока
не доведёт меня до дрожи, до посинения, до онемения мозга. Увидев, что
мне уже невмоготу, что сомлею вот-вот, уходит; а я до утра согреться и
уснуть не могу, стучу зубами, стучу зубами, стучу зубами.
Прошлой
ночью призрак дал мне передышку, не явился. Думаю, придёт сегодня. Вот
я и решил трагическую историю принца датского перечитать, ознакомиться,
так сказать, с передовым опытом общения с призраками.
«Alas, he's mad,»[18] — подумал Егор.
— Ты
подумал «увы, он ёбнулся»? — расслышал чуткий по обыкновению Чиф. —
Нет, брат, ничуть не бывало! Ведь, насколько мне известно, наличие
совести есть признак душевного здоровья, не так ли? А впрочем, ты ведь
за чем-то пришёл. О своих ужасах я поведал. Поведай теперь ты о своих.
29
Егор рассказал о Плаксе, о фильме, о «Своих» и о своих догадках.
— И что? — не понял Чиф. — Что ты хочешь от меня?
— Там
были, я говорил, Чепанов, Эрдман; ты с ними лично знаком, а я нет. Ты
вообще многих знаешь, у тебя связи на самом верху и в фсб, мвд, и в
прессе. Узнай, что это за студия «Kafka's pictures», что за режиссёр
Мамаев, что там вообще происходит, — пояснил Егор.
— А
зачем? Ты что, действительно полагаешь, будто Плаксу убили и сделали из
убийства кино? Чушь какая-то. Кому это нужно? Спецэффекты это всё.
Слишком натурально, не слишком натурально, да что мы с тобой в этом
понимаем? Это же кино, а не книги, — бурчал Чиф. — Ты допускаешь нечто
крайнемаловероятное.
— А со мной всегда
происходит как раз то, что наименее вероятно. Это не по науке, но я
живу ненаучно и думаю, что по науке живут только мюмезоны и медузы.
Посмотри вокруг: вселенная — довольно суровое место. Вероятность
зажигания и выживания жизни среди этой пустоты, съёжившейся около
абсолютного нуля, практически ничтожна, близка к нулю абсолютно; но
жизнь, однако же, живёт и даже зажигает. Потом: среди шести миллиардов
людей оказаться в небольшом коллективе тех, кто курит винтажные сигары
и жрёт фуагру из банки, труднее, чем в неудавшемся большинстве в
астраханских бараках, парижских предместьях или на просторах республики
Чад. Труднее, но мы здесь, а не там. Странно, что двое тишайших хмырей
вроде нас, близоруких чтецов Уоллеса Стивенса, Зюскинда и Белого, вышли
из тихой редакции с кистенём на большую дорогу душегубствовать заради
фуагры и модных штанов. Невероятно, ненаучно, но так.
Крайнемаловероятно, что Плаксу убили, а если убили? Если и не убили, то
могли сделать из неё рабыню для порнухи садической, угрозами или на
психотропах держать; не стала бы она в таком по своей воле сниматься,
ты её знаешь, — настаивал Егор.
— Да хоть бы и
так, спасать что ли её решил? — не понимал Чиф. — Кто она тебе? У неё
своя жизнь. Она тебя, не обижайся, конечно, ни во что не ставила,
изменяла тебе со всеми подряд недоолигархами и кинопроходимцами. Ты вот
о чём лучше подумай: новые корифеи в литературе заводятся, молодые,
ранние, надежды подают. Сейчас за так заберём, через три года,
раскрутив, море денег заработаем да ещё карманных лидеров общественного
мнения получим в своё полное распоряжение. Молотко, Дранцев, Плёцкая —
слыхал? Начинающие, самое время брать. Взялся бы, Егор. У тебя опыт,
упорство. Прибыль не как раньше семьдесят на тридцать, а пополам. Не
век же Чеховым, Басё и фальшивым Сергеичем питаться. Этих молотков
скоро одних будут читать, а с Чеховым и советником Такамурой только
учёные гипотоники возиться останутся.
— Я подумаю, — отвернулся Егор.
— Подумаю!
Не думай, ладно, это я так сказал, — разозлился Игорь Фёдорович. —
Думать стал, стареешь. Небось, когда в Фёдора Ивановича на этом самом
месте стрелял, — не думал.
— Это разве в этой комнате было? — обалдел Егор.
— Достоевский,
Кеведо, Чехов, советник Такамура… — словно с собой говорил Чиф. — Знали
бы все эти достоевщики и чеховеды, очкарики, ценители изящного,
любители потрепаться о высоком, интеллигентушки блаженные, какими
путями доставляется им разумное, доброе, вечное. Вот сейчас
какой-нибудь мальчик учит урок, зубрит из учебника ботаники раздел
какой-нибудь типа «мхи и лишайники» и «хвощи» там «и папоротники»; и не
знает, что за госзаказ на этот учебник — замочили «крокодилеры» нашего
Пашу, помнишь? А у «яснополянских» выкрали Гогу Гугенота и пытали три
дня в гаражах, а потом повесили в Нескучном саду. И сами потеряли
Вальта и Тральщика, и быков немеряно. А войну за сбыты Набокова в южной
москве помнишь? Семь трупов. За розницу Тютчева помнишь? Между
«яснополянскими» и «солнцевскими», которые во всё тогда лезли и сюда
захотели. Ну тогда двумя взрывами магазинов обошлось, ночью, без жертв.
Зато за опт обэриутов когда мы с «крокодилерами» схлестнулись! Хармс и
Введенский тогда хорошо шли, как спирт ройял. Одиннадцать жмуриков!
Рекорд! Вот вам прекрасное, вот разумное, вечное, и всё так — и
религия, и политика, и поставки свеклы; а ты, я слышал, решил теперь
по-праведному жить, без пальбы. Думал, врут, но теперь вижу — правда.
Правда?
— Правда, — сказал Егор тихо.
— Забыл что ли секрет чёрной книги?
— Не забыл. В чёрной книге написано только четыре слова: «золото делается из свинца».
— Помнишь. Правильно помнишь, — похвалил Чиф. — А из чего же ты собрался деньги делать, если стрелять не хочешь?
— Полгода уже без стрельбы зарабатываю, — прошептал Егор.
— Э, нет, брат. Зарабатываешь, потому что другие за тебя стреляют. Я, например.
— Намекаешь, что я тебе должен? — посмотрел вызывающе на Чифа Егор.
— Дурак
ты, брат. Иди, приём окончен; про кино твоё и про Плаксу что могу
узнаю. Хотя не понимаю, зачем тебе. Дай недели две. Позвоню. Будь на
связи.
30
Прошло
два дня. «Человеки бывают двух сортов — юзеры и лузеры, — думал Егор. —
Юзеры пользуются, лузеры ползают. Юзеров мало, лузеров навалом. Лузер
ли я позорный или царственный юзер? Убили Плаксу, или убивают, держат в
плену, или с её согласия смастерили из неё шлюху — какая мне разница! А
может быть, она в полном порядке, и это просто современный модный
фильм, спецэффекты и чудный актёрский дар? Скорее всего так! Зачем
копаться? Так, так ведь скорее всего. Дураком же я покажусь, когда,
запыхавшись и запылившись от долгой разведки и погони, явлюсь спасать,
а она встретит меня, лёжа на очередном упругом, как новый бумажник,
любовнике, цела-невредима, обжигаясь пожираемой на двоих жареной
фуагрой, надсмехаясь над моей заботой и жалостию и обзывая меня дураком.
Но
если ей и впрямь плохо? За что же уважать себя? За то, что — не
хлопочешь о тех, кто не оценит твоих хлопот; не любишь тех, кто не
любит тебя; за то, что не унижаешься перед бабой, унижавшей тебя
столько раз, презирающей тебя простодушно и беззлобно, не бросишься за
ней в огонь, пройдёшь мимо как чужой, пусть другие бросаются, кому она
— не чужая. Или за: великодушие, благородство, чёткий расчёт за те часы
обмана, которые были лучше любой самой чистой любви и самой честной
верности; признание себе самому в любви к ней необъятной, неотступной и
от неразделённости полной до краёв жизни, до начала и до скончания
века; шествие в огонь — и не столько за Плаксой, сколько за своей
любовью к ней, за собой, уже давно не отличимым от этой любви и
погибающим вместе с ней и зовущим на помощь… — Егор повернулся на
другой бок и задумался дальше. — А вот так повернёшься и увидишь —
вздор, вздор! А вдруг и того хуже — западня, расставленные хитро силки,
капканы и засады.
На что мне эта Плакса? Ну,
найду я её, обидчиков её выпасу, и что я с ними сделаю? Буду читать им
нравоучительные басни С.Михалкова? Главу тринадцатую первого послания
коринфянам? Ведь не подействует. Прощу их? И её? Зачем же искать?
Простить можно и заочно, для этого не нужно разбираться, расследовать,
кланяться Чифу, напрягаться. А не простить, так что? Застрелить — не
более того, но и никак ведь не менее.
А я
насчёт этого бросил, завязал, зашился. Столько думал, столько
готовился, трудно так привыкал. Жизнь без смерти живущая, начало же
получаться. Не убий, не убий. Ты не убий, я не убий, ты меня не убий, а
я тебя. Такое великое дело из-за этой, строго говоря, твари… Великое
дело, может, с меня — начнётся, а может, пропадёт из-за этой, строго
говоря, бляди… Дело, правда, пропащее, да хоть бы даже я один от смерти
отрекусь, какая для жизни экономия. Я же в год человек по десять
убираю. Правда, таких, которые, если жить будут, сами каждый по
пятнадцать в год грохнут. Ну так это не ко мне, это выше, там рассудят.
Нет,
нельзя мне убивать, нельзя, и было б из-за кого, из-за суки этой;
пришли, помню, в гости к Чачаве, ныне покойному, а она на глазах у всех
с ним всё переглядывалась и плясала потом непечатным способом; а я
злюсь, а она и рада, и злит меня больше; а потом он вроде ушёл, и она
как бы вышла, и нет их, и нет; а мне сказали „иди, они наверху“, а они
там в туалете типа, оба сразу, дверь я одним ударом выбил, а они там… И
ради неё мстить? Грех на душу брать? Ни за что! Уехать надо,
отдохнуть, — Егор набрал номер знакомого турагента. — Артур, это Егор.
Завтра в Норвегию хочу, в Берген, в тот же отель, что тогда. Тот же
номер, да, с видом на фьорд. И лодку. Дней на десять. Ту же лодку. И
рыбалку. Чтоб ту же треску… да нет, не буквально, конечно, мы ж её
тогда съели, как была, сырую, под аквавиту. Нет, не послезавтра, а
завтра; бегом, Артурушка, постарайся, очень надо мне, пора мне,
право… — Егор лёг на спину и принялся спать; зазвонил телефон. — Артур?
Алло, это ты? — спросил недопроснувшийся Егор. — Алло, что? Кто это?
Чиф? А, Чиф, привет, Чиф». «Слушай меня, Егор, — говорил Чиф твёрдым
голосом. — Ты что, спишь?» «Уже нет, — отвечал Егор. — Ты же говорил,
недели две тебе нужно…» «Всё оказалось проще и хуже, чем я думал, —
прервал Чиф. — Слушай меня, Егор. Первое: лучше в это дело не лезь.
Второе: если решишь всё-таки лезть, то приходи завтра в семь вечера
ровно в ресторан „Алмазный“; туда придёт человек, который даст нужную
тебе информацию; человек этот из госбезопасности, туфту не подсунет; ты
ему ничего не должен, я всё улажу сам. Третье: лучше в это дело не
лезь». «А как я узнаю?..» «Тебя узнают; твоя задача явиться вовремя и
сесть за столик. Приходи один. И оденься поприличнее, а то ходишь как…
сам знаешь кто. Пока», — попрощался Игорь Фёдорович. «Подожди, —
окликнул Егор. — Игорь, что я могу, чем я… Как… В общем, я твой
должник». «Пока», — повторно попрощался Чиф.
Читаем дальше...
11 часть (продолжение, главы 31, 32, 33)
Источник: http://lib.rus.ec/b/162753/read |