07
В московской
внелетней, осенне-зимней части своей биографии Егор нормально закончил
нормальную школу, поступил в вышеупомянутый, малоизвестный ему самому,
первый попавшийся институт. Учился он легко, успевал, но без рвения. К
наукам, как, кажется, и ко всему почитаемому, относился с неведомо
откуда бравшимся снисходительным, насмешливым любопытством, как к
провинциальным достопримечательностям, вокруг которых толпятся и шумят
небогатые туристы. Порожнего времени получалось много и расходилось оно
на подруг, друзей и вот ещё — в метро, перед сном, за едой, до и после
секса, по мере распития вин и водок — на чтение, чтение, чтение книжищ,
книжиц, книжек, книжонок и просто книг, сначала без разбора, с тем же
насмешливым любопытством, а потом всё избирательнее, точнее.
В
прошлом тысячелетии, когда вырабатывались его литературные привычки,
принято ещё было читать романы. Это такие тучные бумажные книги, до
отказа набитые мириадами букв. В те почти былинные годы водились ещё на
Руси чудо-читатели, способные осилить «Войну и мир», «Жизнь Клима
Самгина» и даже — «Игру стеклянных бус» в любом переводе. И то сказать,
чем было заняться правоверным марксианам, бесплатно образованным и
хорошо высыпавшимся на летаргических Party's parties.[4]
Свободное время ещё можно было куда-то деть, а на работе-то что делать?
Там ведь и выпить толком не дадут. Вот и читали. Степенная
кпссцивилизация, составленная из многословных полостей и прорезиненных
длиннот, сама по себе была конгруэнтна нудному лауреатскому роману. Так
что чтение удерживало трепыхающиеся умы в общей вялотекущей жиже
глохнущей жизни.
Понемногу Егор понял, что он
не самый обычный читатель. Формально он проходил по низшему
читательскому разряду чичиковского Петрушки, который, как говорят,
увлекался чтением именно как процессом, в результате которого буквы
складываются в слоги, слоги в слова, те в предложения, которые часто
чёрт знает что и означают. Тема сочинения, его сюжетная колея,
описываемые предметы и существа не занимали Егора. Напротив, слова,
отделённые от предметов, знаки, отлетевшие от одервеневших тел и
символы, отвязавшиеся от так называемой реальности, были для него
аттракционом и радостью. Ему интересны были приключения имён, а не
людей.
Имена не пахли, не толкались, не
чавкали. Бытовое оборудование жизни — плотное нагромождение жести,
плоти, жилистое, жиром пузырящееся, железное на вкус, полуразмороженное
мясо дикой москвы, которым питались его силы, из которого он был
сделан, вернее, его повседневная поверхность, обыденная оболочка, —
тщательно отслаивалось Егором от глубокой высоты мироздания, где в
ослепительной бездне играли бесплотные, беспилотные, беспутные слова,
свободные, сочетались, разбегались и сливались в чудесные иногда узоры.
Круг
его чтения очертился так прихотливо, что поделиться впечатлениями с
кем-либо даже пытаться стало бесполезно. Ведь на вопрос о любимейших
сочинениях, он, изрядно помешкав, мог с большим трудом выдать что-то
вроде: «Послание Алабию о том, что нет трёх богов» Григория Нисского,
приписываемый Джону Донну сонет без названия и несколько разрозненных
абзацев из «Поднятой целины». И это в лучшем случае, и самое доступное
уму.
Вкус его и его знания были странны, он
очень скоро увидел сам, насколько одинок и начисто исключён из всех
человечьих подмножеств. Удивительным образом то, что он считал собой,
замкнуто было как бы в ореховой скорлупе, помещалось со всей своей
необъятностью в этой скорлупе, скребло её изнутри и не могло выбраться
наружу. Снаружи разгуливали его тени, его куклы и представления,
управляемые к тому же в большей степени зрителями, обитателями внешнего
пространства, нежели им самим.
Про себя думал,
что устроен наподобие аутиста, развёрнутого почти целиком внутрь,
только имитирующего связь с абонентами за границей себя, говорящего с
ними подставными голосами, подслушанными у них же, чтобы выудить в
окружающей его со всех сторон бушующей москве книги, еду, одежду,
деньги, секс, власть и прочие полезные вещи.
Уверен
был, что божественный мэйнстрим истинного знания довольно пустынен и
малообитаем, что в его потоке люди попадаются редко, напротив,
человечина гуще и наваристей как раз на обочинах божьего промысла, и
граждане охотней теснятся в тёмной тине у загаженных берегов, держатся
мелких мест, роятся где помутнее среди сплетен и суеверий, и калачом их
не выманишь оттудова на середину, где свободно и спокойно течение
белого света.
Он слышал то, что не мог напеть,
ни пересказать, но слышал отчётливо и знал точно — сквозь шумы и помехи
мыльной, всуе толпящейся современности/временности, — торжественный,
плоский и неподвижный, как фрески Джотто, смех изначальной тишины,
излучённый задолго, за вечность до нас и по наш день звенящий для
немногих, чей слух увечен особенным образом.
Он
понял, что слышит, однажды в детстве, когда разом все кузнечики
ослепительного июльского полдня издали такой же ровный, плоский, не
выше тишины и потому кажущийся тишиной ясный звон — и прямо на глазах
облезла ткань видимости, обёрточный холст красоты. Разошлись,
разъехались швы времени, осыпались поздние наслоения. Стёрлись,
исчезли: речка — сверкнув как молния; лес и луг — свернувшись, как
свиток; церковь, домики, стада и сады с огородами — слетев, как
спугнутые птицы; солнце — слившись с небом, как тень. И сквозь них
властно проступили озарённые реликтовым смехом истинные вещи — солнце,
огороды, сады и стада, церковь и домики, лес, луг, речка. Те же с виду
и по названиям, они были, в отличие от пропавших своих тёзок и
двойников — не полыми, не дутыми, не пустыми, не выеденными и
прожёванными изнутри в труху вертлявой скользкой смертию, но
наоборот, — прочными и сочными, сделанными навсегда из доброго вещества
тишины.
08
Отслужив
десантником, отслужив легко и не без удовольствия, что было даже
странно для человека, знающего слово «гуссерль», Егор решил свести своё
существование к минимуму, полагая, что чем слабее человек существует,
тем меньше зла выделяет и не столь сильно загрязняет тем самым
окружающую пустоту. Он устремился жить как можно тише и устроился в
громадное госиздательство рядовым редактором в подотдел Непубликуемой
Американской Поэзии II половины XX века. Работа была, как нужно, не бей
лежачего. В подотдел стекались со всех издательств СССР произведения и
переводы произведений американских поэтов указанного периода, по той
или иной, никогда, впрочем, не пояснялось, по какой, причине
запрещённые, либо просто не попавшие «в печать и в свет» ввиду
художественной ничтожности, неактуальности и вкусовых капризов
цензоров. Эти тексты в подотделе НАП II половины XX в. фасовались по
периодам (60-е…, 70-е…), жанрам (лирика, эпос, тексты песен…), а также
по качеству (шедевр, хорошая работа, ни то ни сё, графомания…) и частию
складывались, частию направлялись в два адреса, точнее, на два имени.
Какому-то Янису Ансельмовичу Меньше и не менее какому-то
И.Ю.Кузнетсову. Кто были эти граждане, что они делали с нелитовкой и
запрещёнкой, неизвестно было.
Егор от
переначитанности начал графоманить и сам, инда возомнил себя поэтом (к
счастью, ненадолго), участвовал в призрачных литературных движениях
контрофициоза; собиравшихся, чтобы придумать себе название, обсудить
планы кражи усилителей и хайхета из дк «Битум» и немедленно по итогам
раздумий и обсуждений распасться, рок-командах; в подпольных пьянках
протеста. Кое-что переводил из Грегори Корсо и Алена Гинзберга. И
первым, пожалуй, в нашей «неритмичной стране» с отшибленным слухом
расслышал матерные чёрные частушки свирепых чтецов рэпа.
Его
рабочим местом была наноразмерная комнатуха напротив электрощитовой, в
которой почти ежедневно упивался бормотой и ударялся током, кричал
глупым криком, а после уносился уборщиками в медпункт и, по получении
первой помощи, увозился далее, в медвытрезвитель выдающийся
непризнанный переводчик Малларме электрик дядя Толя. В комнатухе же
помещался весь подотдел, то есть, помимо Егора, ещё — начальница
подотдела Иветта Ивановна Бух и её зам Черненко Игорь Фёдорович.
Получалось, единственным подчинённым этих начальствующих особ был как
раз Егор. Правда, особы не особо начальствовали, нравы в подотделе
заведены были запанибратские. Иветта Ивановна была женщина с мощным
туловищем неимоверной толщины. Её стол заваливался завёрнутыми и не
завёрнутыми в импортные стихи слойками, сайками, ватрушками, сушками,
плюшками, конфетами, конфитюрами, кипятильниками, чайниками, чашками,
печеньем, вареньем и прочими орудиями неистовых чаепитий. Она пыхтела,
хлебала чай и жевала что-нибудь без перерыва на работу, ничего не
делала сама и других не заставляла. Егор сказывал ей, стареющей
беззаботно, как все люди, которые ни дня в своей жизни не были вполне
красивыми и здоровыми и оттого с годами ничего не теряющие,
саркастические комплименты, оскорбившие бы своей двусмысленностью
любого умеренно питающегося человека. Но Иветта была жирна и оттого
мягкодушна, тепла от лени, от избытка сала. Она уже лет пятнадцать всё
собиралась влюбиться в давнего своего коллегу и сокомнатника Игоря
Фёдоровича, да так и не собралась — булочки и джемы, мишкинасевере и
зефирывшоколаде отвлекали её всякий раз, любились проще и на вид были
явно вкуснее Игоря Фёдоровича, провонявшего дукатской явой, обсыпанного
по пояс перхотью, слишком худого и притом как-то скверно, неровно,
пятнисто лысеющего. А ещё Черненко был женат на такой же толстенной,
как Иветта, бабе, так что и чисто физически отбить его у счастливой
соперницы было бы проблематично. А ещё он слыл лучшим в Европе
специалистом по Уоллесу Стивенсу и обалденно декламировал по три раза
на дню на чистейшем американском «Тринадцать способов видеть чёрного
дрозда». Так что Ивановна, ничего никогда не читавшая и не отличающая
ни в лицо, ни на слух Каммингза от Керуака, направленная руководить
подотделом откуда-то из-под профкома, то ли партбюро, оказывалась
очевидной непарой ему. Впрочем, и врагом, конечно, не была, и вообще
все трое обитателей комнатки были хорошие товарищи и дружили той не
требующей жертв дружбой, которая заводится промеж сослуживцев, несущих
непыльную и ненапряжную службу при препустейшем каком-нибудь дельце
государственной важности. Начальство получало больше ста рублей
жалования, Егор — не больше.
Легко обленившись,
Егор и женился по месту работы, не выходя за пределы этого сонного и
необязательного существования, рассеянно, без аппетита на обитавшей
этажом выше таком же, как он сам, сторублёвом редакторе Свете, в
сравнении с Иветтой Ивановной просто дивом (или дивой, можно сказать).
Жена вкалывала в подотделе Литературных Памятников Тлёнской и Укбарской
цивилизаций, тлёнским владела свободно, укбарскому на ходу училась. Оба
языка были мёртвыми, а литературные произведения на них были науке
неизвестны. Подотдел создали в разгар сенсационных раскопок в
Патагонии, когда Тлён и Укбар только-только открылись, и все ждали за
первыми черепками и бусинами невероятных, в том числе, лирических и
эпических сокровищ. Но черепки и бусины за несколько лет были все
выкопаны, а сокровищ так и не отыскалось. Так и не дождался загодя
учреждённый и обеспеченный в предвкушении великих литературных находок
обильным бюджетным финансированием подотдел ни тлёнского Мольера, ни
укбарского Есенина. Письменность Укбара вся оказалась растраченной на
опись всякого рода имуществ, учёт поголовья, переучёт запасов соломы и
подобные низменные нужды. Иероглифы Тлёна однообразно славили царей и
вещали устрашающе о количестве зарезанных врагов. Литературой и здесь
не пахло. Подотдел же расформировать то ли забыли, то ли постеснялись,
и вместо изучения литературных памятников его сотрудники разгадывали
кроссворды, читали Стругацкую недозапрещённую лабуду и судачили об
очередных похождениях дяди Толи. Света, правда, была энтузиаст(ка). Она
вела переписку со всеми тлёноязычными спецами мира — таковых было пять
человек, не считая её. Зубрила укбарский, неизвестно зачем. Не то чтобы
она верила, что ещё найдутся драматические или поэтические шедевры на
этих языках, однако считала свою работу необычной и тем тешила своё
тщеславие. Егор жалел её жалкой жалостью, каковую чувствовал в первые
годы жизни к игрушкам, а позже — ко всем женщинам, которых узнавал
близко. Они часто ругались, Светка материлась по-тлёнски, Егор
по-рэперски, так что даже бранясь, они плохо понимали друг друга и
редко обижались поэтому. Он очень не хотел детей, полагая, что не
вправе давать кому-то жизнь, а следовательно и сопутствующую ей смерть
в придачу, не спросив согласия этого кого-то.
И
всё-таки не скоро, не ко времени, когда брак их уже клонился к разводу,
Настя родилась, и он прохладным, почти филологическим своим умом
заключил, что слово «счастье» небессмысленно. Жалость его засветилась
нежно и стала почти совсем как любовь, хотя и ненадолго. На одну, то
есть, только минуту, из таких, впрочем, минут, каких на весь человечий
век наберется на четверть часа всего, но от которых тепло в самых
январских его и страшных закоулках.
09
Однажды
родные просторы вдруг перестроились и огласились гласностью.
Потрескалась и рассохлась советская крепость, загуляли по ней лихие
сквозняки, засквозили во все щели, да и зашевелились внутри крепостные,
закашляли, закряхтели и понемногу, позёвывая и тараща очи, стали
вываливаться наружу, вытягиваться на запах запада, выдумывать себе
новый парадиз в виде Парижа и супермаркета заместо советской
социалистической канители и ничейной земли всепланетного колхоза,
обетованной Ульяновым Ильичом, вчерась ещё светочем, а нонче обозванным
смачно и громко сволочию и кровожадною воображалою.
Умы
смутились, и рождённые лакействовать, выброшенные на свободу, впадали
кто в коматозное смирение, кто в самый вульгарный нигилизм. Партбоссы
ругали партию, комсомольцы заводили тёмные какие-то банки и биржи,
прапорщики подались в киллеры, герои соцтруда распродавали потихоньку
оборонку и нефтянку, припрятывали доллары в стиральных машинах и в
дачных нужниках, а на досуге митинговали, ругали реформаторов и
оплакивали былое величие красной державы. Оплакав же хорошенько,
утеревши слёзы, слюни и сопли, ехали в кооперативные кафе и юрким
чернявым личностям сбывали, сплавляли ненаглядную оборонушку, родину
родименькую, отечество достославное, любезное и плакали, плакали снова.
Продадут, поплачут, ещё продадут. Хорошо! Хорошо было…
Егор
перемены встретил без перемены настроения, по нему так при любом режиме
жить забавно, потому что не очень умной жизнь кажется при любой власти,
режим дело десятое. Как-то они с Игорем Фёдоровичем вышли из конторы
купить на толкучке немецкого, теперь недефицитного пива и польского
печенья — Иветте, шоколадного. К середине пути Егору стало слегка не по
себе, почему, он не сразу понял. Что-то часто попадались навстречу,
вдруг шли с боков, обгоняли, сопели за спиной гладкие ребята в
клетчатых штанах, у кого купленных в комке, у кого пошитых из одеял и
занавесок, да ещё в джинсах «пирамида», моднейших тогда в течение
двух-трёх недель, неизвестно где произведённых и неизвестно куда после
мгновенного повального облачения исчезнувших, вышвырнутых в мусор и
забытых. Мелькали пару раз и треники с отвисшими коленками из
фальшивого адидаса. Слишком на тротуаре много было этих ребят, тесно
вдруг стало от них. И вот обступили, остановили, окружили, смотрят.
Егор
испугался до бесчувствия, так что и страха самого не почувствовал. Это
были любера, бандиты первой демократической волны. Игорь Фёдорович
попытался сбежать, но запутавшись в трениках и пирамидах и получив
краткий, но убедительный удар по горлу ребром ладони, утихомирился.
— Ну
что, Чиф, вот ты и попался, — проурчал ему некто клетчатый. — Ботинок
тебе кланяется. Щас отойдём во двор, сюда вот, там и застрелим. Не
бойся, больно не будет, сзади в голову, не заметишь даже. Только не
рыпайся, не шуми. А это кто? Что за фрайер?
— Неважно,
так, товарищ по работе, редактор, он ни при чём, — неожиданно
хладнокровный тон Игоря Фёдоровича поразил Егора. — Не трогайте его.
Клетчатый долго смотрел Егору в глаза. Егор смотрел в себя, там было пусто и неожиданно тихо, как в деревне в полдень.
Клетчатый
отошёл на несколько шагов, треники и пирамиды сгрудились вокруг него,
за исключением троих, стороживших Черненку и Егора, и зашептались
отборным матом, напористо и страстно. Затем от толпы отделился розовый
блондин в настоящей вроде бы пуме, медленно подвалил к Егору и сказал:
— Извини,
не узнали, сразу не поняли. Полный безандестэндинг. Дяде Ахмету привет
от люберецких передай. А ты, козёл, скажи спасибо, что с таким
уважаемым человеком прогуливаешься, а не то лежать бы тебе с пробитой
крышей на школьной помойке. Ну лежать-то тебе, падла, по-любому, не
сомневайся, но не сегодня, ладно, не сегодня.
Розовый
гангста пожал Егору руку и увёл братву в тот самый школьный двор, где
мог бы пропасть Игорь Фёдорович, оказавшийся не только специалистом по
Стивенсу, но Чифом, козлом и падлою.
— Егор, мы
за пивом не пойдём. Идите теперь за мной, — пробормотал Черненко. Они
вернулись к издательству, обогнули его и в переулке вошли в здание
сталинских времён, жилой дом дворцового типа из коммунальных квартир,
набитых спивающимися разночинцами. На четвёртом этаже была только одна
дверь. Черненко сказал в домофон «Чиф, Чиф», дверь открылась. Егор
впервые видел действующий, исправный домофон. Дверь им открыл патлатый
седенький счастливый старичок, похожий на Эйнштейна, только что
получившего нобеля и сбрившего усы.
— Егор — Фёдор Иванович, — наспех и невнимательно представил Чиф.
Читаем дальше... 4 часть (продолжение, главы 10, 11, 12)
Источник: http://lib.rus.ec/b/162753/read |