натан дубовицкий
ОКОЛОНОЛЯ
[gangsta fiction]
INTRO
Вы,
вы, вы и вы, люди, львы, орлы и куропатки, всем ли хватило места, у
всех ли есть время? Все ли готовы? Всем удобно? Всем всё видно? Хорошо
ли видно вам пустое пространство, в которое входят два клоуна, enter
two clowns,[1]
пара нескромных скоморохов, колких комиков, мастеров своего дела — а
дело их просто дразнить и дерзить, смущать и смешить, — впрочем,
готовых при случае сыграть и трагедию, и пастораль, и нечто
неопределённое.
Они заполняют пространную
пустоту собой и своими словами, и своими словами в стотысячный раз
пересказывают те несколько историй, несколько классических книг,
которые созданы задолго до вас и которые вы вынуждены выслушивать,
скрученные скукой, выслушивать вновь и вновь в новых пересказах,
скверных и не очень, потому что что же вам всем делать и чем себя
занять, и куда себя деть, если другие истории немыслимы, иные книги
невозможны; все слова были в начале, вы же существуете потом, после
слов.
Входят два клоуна; имя им Бим и Бом, Инь
и Ян, Адам и Ева, Тайра и Минамото, Владимир и Эстрагон, Он и Офф,
Ницше и Пустота, Маша и Медведи. Но эти имена ненастоящие, потому что
настоящих имён у них нет, а есть только роли. Сейчас оне поведают вам
поучительнейшую историю Бгора чернокнижника от весьма древних дней,
когда не было www, до теперешних светлых нулевых лет. И если им будет
оказана честь, если вы удостоите и почтите их своим вниманием — чем
меньшим, тем более дорогим и ценимым, — они как могут изобразят,
обязуясь помышлять о высоком и лишь по крайней необходимости и самым
умеренным образом употреблять ненормативную лексику, обещая сокращать,
сколько возможно, сцены секса и насилия, а назидательные монологи
положительных героев радостно растягивать на все четыре стороны,
перескажут вам невероятное приключение Егора и Плаксы.
01
— Букв много?
— Не особенно.
— Тогда читайте.
— Называется
«Карьера». Слушайте. «Виктор Олегович явился в Москву крепким
хорошистом из некоего захолустья, метил в Ломоносовы, поступил в
какой-то вуз, после которого, однако, ему засветило такое безотрадное
распределение, такие холмогоры, что он поспешно женился, как ему
думалось, по расчёту, а реально — по глупости, на московской прописке.
Прописка
оказалась неюной женщиной, похотливой и прожорливой повелительницей
двухкомнатной хрущобы, к которой незапланированно прилагались
муж-паралитик (бывший, но любимый и живший здесь же) и пожилой сын
(пьющий, но любимый и живший здесь же).
Прописанный
Виктор Олегович был попран и обращен в совершенное рабство. Он
пресмыкался на двух работах, делал всё по дому, кормил зловонного
своего коллегу-паралитика, который мужем считал себя, а Виктора
Олеговича обзывал мужиком, бывал бит мощным своим пасынком и мучим
экзотическими сексуальными устремлениями супруги.
Такие
кондиции быта совсем вымотали Виктора Олеговича. Неудивительно, что
однажды он пришел на одну из своих работ, был вызван в кабинет одного
из многочисленных своих руководителей, подвергнут там унизительной
выволочке по поводу каких-то накладных, перепутанных с докладными, и
рухнувшего в связи с этим делопроизводства, разрыдался и сошёл с ума.
Безумие
Виктора Олеговича было обнадёживающим. Для начала ему стало понятно,
что он Бертольд Шварц. Он тут же изобрёл порох и взорвал свое рабочее
место, и, естественно, оказался в руках медперсонала.
Медперсонал
путём физического и химического воздействия довольно скоро убедил
Виктора Олеговича, что он не есть Б.Шварц и порох изобрёл зря.
Виктор
Олегович уступил давлению, согласился, что он не Шварц, но в то же
время не признал себя и Виктором Олеговичем. Он переметнулся в стан
литераторов, за двое суток написав „Котлован" (никогда, кстати, ранее
им не читанный), и ходил теперь писателем Платоновым.
Тогда
к делу подключилась профессура. Роман был признан талантливым, но
несвоевременным. Виктор Олегович с огорчением узнал, что Платонов давно
умер, успев создать ровно такой же текст и ещё много других, и что,
стало быть, Виктор Олегович писателем Платоновым считаться не может.
Больной
опять уступил, но Виктором Олеговичем опять-таки себя не признал. Он
торопливо увлёкся живописью, и к утру на больничной стене сияла
ужасающе неуместная Мадонна Рафаэля.
На
изгнание Рафаэля ушёл месяц. Виктор Олегович смягчился. Он понял, что
хватил далеко. Стал подбирать роли поскромнее. Торговался даже с
профессурой, вымаливая разрешение быть хотя бы пациентом X. из восьмой
палаты. Но профессура не пошла на компромисс.
— Удивительный
больной, — сказала она, обращаясь к медперсоналу. — Он готов быть кем
угодно, только не собой. С этим пора кончать.
И продолжила, уже в адрес Виктора Олеговича:
— Виктор Олегович, вы — Виктор Олегович. И никто больше. И на этом основании я вас категорически выписываю.
Выписанный
Виктор Олегович побрёл по улице так уныло, что гулявший вокруг
неведомый лимитчик решил из сострадания угостить его пивом.
Воздух
в пивной был несвеж и горяч. Вскоре забурлила рядом мутная драка,
захлестнувшая и случайного покровителя Виктора Олеговича, который
сцепился с каким-то студентом. Студент был мельче лимитчика и,
убоявшись поражения, достал нож. Тогда лимитчик схватил Виктора
Олеговича и швырнул его в студента. Виктор Олегович на мгновение ощутил
двусмысленную радость свободного полёта и угодил прямо в голову
студента. Студент хрустнул. Виктор Олегович потерял сознание.
Очнулся он в отделении милиции.
— Вами убит человек, — заявила милиция.
— Я не убивал, — протрепетал Виктор Олегович.
— Да не вы убили, а вами убили, — внесла ясность милиция и отпустила Виктора Олеговича.
Но
он не ушёл. Поселившись в тюрьме, он вёл себя тихо, давал показания с
удовольствием. Особенно понравился ему следственный эксперимент, когда
лимитчик, показывая, как всё было, брал Виктора Олеговича, поднимал над
собой и медленно опускал туда, где когда-то стоял ныне покойный студент.
После
был суд, в ходе которого завёрнутые в полиэтилен студенческий нож,
сломанный стул, сосредоточенный Виктор Олегович и разбитая пивная
кружка фигурировали в качестве вещественных доказательств. Лимитчику
дали восемь лет. Виктору Олеговичу пришлось расстаться с тюрьмой и
уютной профессией вещдока.
Выйдя из зала суда,
Виктор Олегович избежал возвращения в двухкомнатную деспотию московской
прописки и поселился в неразборчивой роще за кольцевой дорогой.
Там
он жил поначалу философом, но из-за стужи и скудости ягодного рациона
постепенно одичал и стал совершать набеги на окрестности мясного
пропитания ради. В самые угрюмые ночи длительных зим не брезговал и
человечиной. Последствиями этого злоупотребления явились рога, клыки и
обильная шерсть, а по некоторым сведениям, и хвост, которыми одарил
Виктора Олеговича господь, по доброте своей заботясь о выживании всякой
твари в несносном нашем климате.
Послал господь
озверевшему таким образом Виктору Олеговичу и средство для
удовлетворения самой могучей земной нужды, позволив похитить и утащить
в лес с глухой станции плодородную уборщицу. Так появилась самка у
Виктора Олеговича, который нимало не медля размножился катастрофически.
Уже
через два года популяция Викторов Олеговичей насчитывала до сотни
особей. Подвижные стаи этих алчных существ опустошали Подмосковье, что
привело к полному упадку садоводства и огородничества.
В конце концов, несмотря на протесты зелёных, власти разрешили отстрел викторов олеговичей.
Охотники
со всего мира провели вблизи столицы не один кровавый сезон. Им удалось
добиться значительных успехов, так что теперь увидеть хотя бы одного
Виктора Олеговича в наших местах трудно, от встреч с людьми он
уклоняется, прячется в самой глуши и, по заверениям краеведов, самый
факт его существования стал предметом скорее дачного фольклора, нежели
классического естествознания».
— Это всё?
— Ну да.
— А что там пиликало постоянно в трубке?
— Батарейка у меня села. Вот и сигналит. Не понравилось?
— Батарейка? У вас?
— В смысле в телефоне.
— А
то я подумал, в сердце, может, стимулятор какой, или в голове. А
рассказ, конечно, так. Плесенью как бы отдаёт. Прописка там, лимитчик.
И прописки никакой нет давно. Старорежимный рассказец. Не на злобу.
— Замените на регистрацию. Будет как новый.
— Ну разве на регистрацию… Сколько хотите за него?
— Рассказ
хороший. Для себя писал. Когда ещё студентом был и писателем. И поэтом,
и философом, лет двадцать назад. Так что насчёт плесени вы несколько
правы. Двадцать пять тысяч. И рок-музыкантом тоже.
— Знаю,
знаю. Были, были. Теперь другие. Да и тогда другие. Ведь вы что были,
что не были. Не состоялись. Были где-то между собой. А в массовом
масштабе не видны. За двадцать пять не возьму.
— Тогда рублей.
— Тогда возьму. А чего так легко сдались?
— Товар
не ходовой. На любителя. Сами знаете, берут сейчас либо совсем заумное,
либо попсу. А таких у меня много. Штук сто. Я их вам до конца года все
сплавлю. Вот и посчитайте.
— Почему сплавите?
— Потому что вам понравится. Публиковать сами будете или помочь?
— Печатайте в «Обозрении».
— Выйдет до конца месяца. Рецензии, отклики?
— Сколько?
— От
Вайсмана — положительная, от Вайсберга — отрицательная. Футболист
поизвестнее скажет в интервью, что читал, оторваться не мог. По тиви
политик средней руки отзовётся в позитиве. Ну интернет, само собой. На
этой помойке про что угодно много и дёшево. В общем, стандартный пакет.
Двадцать пять.
— Надеюсь, долларов.
— Хуже.
— Если в евро, не возьму.
— Подумайте. Вайсман, Вайсберг, футболист. Три миллионщика будут вас хвалить, а вы про какие-то евро.
— Возьму. Если в долларах.
— Берите. Для Вайсмана это не главная статья дохода. Переживёт.
— Делайте. Псевдоним тот же.
— Неужели опять? Как можно печататься под непечатным псевдонимом?
— Я под ним уже более-менее известен. Ребрэндинг — лишние траты, да и риск.
— Тогда накиньте пятёрку. «Обозрение» в тот раз еле согласилось. Там главред фронтовик и ортодокс.
— Где фронтовик? Ему же тридцати нет.
— Тридцать два. Кавказская война. Орден мужества и всё такое.
— Как герою прибавим десять. А за то, что гомик, оштрафуем на девять. Итого плюс один, больше не дам.
— Откуда знаете, что он голубой?
— Вы сами сказали!
— Я?
— Только что. Фронтовик и это самое.
— Ортодокс!
— Ну да.
— Хорошо, плюс один.
— Деньги
Саня завезёт. Вы ведь наличными любите. Водила мой. Хотя нет. Он
отпросился. С ногой у него что-то что ли, то ли с женой. Вечно у него…
То нога, то жена. Тогда этот приедет… Охранник мой. Как его? Забыл,
надо же, а… Ну тот, который метр девяносто пять… Вы его знаете. Вы
когда первый раз рассказ мне продали, мы вместе пошли отмечать.
Помните, он ещё разнимал нас. Когда вы о Пушкине плохо отозвались. А я
за него заступился. И нос вам сломал. За Пушкина.
— Я вам тоже сломал. Охранника не помню. Да и не важно. Пусть привезёт, завтра до двенадцати.
— Саня!
— Что?
— Зовут его Саня. Вспомнил. Как Пушкина.
— И как водителя.
— Йес. Саня. С одной эс.
— То есть?
— Не с двумя. Шутка.
— До свидания, Павел Евгеньевич. Рассказ отдам Сане.
— Пока, Егор.
02
Пока
разговаривали, за высоткой маячил вялый и липкий с виду ливень.
Померцав медленными безголосыми молниями и промелькнув парой слов в
новостях, не обещавший прохлады влажный увалень так и не дошёл до
центра. Он сполз на край города и застрял где-то там тяжёлым комом
вязкой и почти горячей воды. А здесь давила, наваливалась на окна,
желая внутрь, набившаяся во все улицы ещё с утра — жирная копчёная,
какая только в москве водится, осязаемая, зримая даже духота.
Егор,
обитавший и всегда крепший в холоде и сквозняках, от жары, напротив,
болел. В его квартире многочисленные наиновейшие кондиционеры и
вентиляторы не давали теплу подняться выше семнадцати градусов. Редкие
гости, навещавшие иногда Егора, являлись с запасами зимней одежды, иные
в ушанках.
Теперь нужно было встретиться —
сначала с Агольцовым, алкоголиком, поэтом, переводчиком, кокаинистом.
Потом с Никитой Мариевной, журналисткой. Значит — пройти по пеклу около
ста шагов. Обе встречи намечены в ресторане «Алмазный». В первом этаже
того же дома, на крыше которого в чрезвычайно дорогой надстройке жил
Егор.
«Алмазный», названия никогда не менявший,
хозяев, кухню и интерьер менял трижды. В конце восьмидесятых это был
первый советский ресторан, работавший по ночам. Малоопытный клиент типа
лох, по недоумению зашедший попитаться, попадал в плен к
невнимательному, неопрятному и нетрезвому официанту типа халдей. Меню
не давали, но за отдельную плату по секрету сообщали, что имеется
«нарезка мясная, нарезка рыбная, цыплёнок табака, водка, шампанское
полусладкое». На сцене запуганные музыканты типа лабух пели про берег
Дона, ветку клёна и твой заплаканный платок. Запугивали их
неравнодушные посетители типа вор. В особенности же — еженощно
праздновавшие день рождения чьей-то матери люди по имени Ботинок, Тятя
и Гога Гугенот.
В девяностых годах тёмно-синий
от наколок элемент стал исчезать, понемногу отстреливаемый молодыми
прогрессивно мыслящими бригадирами. В «Алмазном» по этому случаю
сделали евроремонт. Завелись лобстеры и стейки, протрезвели официанты.
В штормовых временах бандиты перемешались, пообтёрлись, пообтесались,
загладились и закруглились, как голыши на беломорском пляже. Хозяин
жизни пошёл тогда румяный, полнотелый, свиноглазый. Несидевший и потому
бесстрашный. Сентиментальный и оттого меценатствующий по мере скромных
своих представлений о прекрасном. Тогда и поселился высоко над
«Алмазным» Егор. Заходил сначала похмеляться после пятниц, потому что
близко. А потом привык. И спускался часто просто поесть, как к себе в
столовую.
К началу нулевых мутация братвы
увенчалась полным преображением. Золотовалютные цепи и браслеты
радикально полегчали. Татуировки выцвели, как средневековые фрески, и
стали редкостью. Кое-кто заучил английский, отказался от лакосты и
версаче. То тут, то там заблестели жёны-чиновницы и любовницы-балерины.
Народились и уехали расти в Швейцарию красивые пухлые дети. Жизнь
наладилась.
Прославился на модный лад и
«Алмазный». Стало у него настолько стильно и вкусно, насколько может
выдумать скучающий, не считающий денег, никогда не голодный подвид
человека.
В этом, третьем «Алмазном» заведении
Егору явилась Плакса. Сопровождали её трое разновозрастных мужиков,
выглядевших — чёрное, белое, немного платины — строго и дорого, как
гробовщики, только что подсчитавшие выручку с двух эпидемий чумы в
богатом квартале. Потом ему казалось странным: с первого взгляда он
заметил именно этих чёрно-белых ребят. А она будто проступила сквозь
них, не сразу, а тихим наплывом, ломким рисунком, сиплой слегка речью.
И после только — вдруг вся, невероятная, непривычная, необычная,
властная, как напасть, его то ли любовь, то ли погибель.
Так
начиналась Плакса, красивая катастрофа, ужасающая карусель, захватившая
и завращавшая его с нарастающей яростью. От неё сбивалось дыхание,
бывало то мрачно, то ясно, смешно и страшно. И от частой смены
настроений истончалась быстрей обычного дрожащая перегородка между
жизнью и смертью — его то ли любовь, то ли тоска.
Один
из гробовщиков оказался будто одноклассником Егора и не гробовщиком,
естественно, а поставщиком. Керосина. Он подошёл, представился. Егор
притворился, что вспомнил, хотя не помнил абсолютно. Доужинал в их
компании, был познакомлен. Она сказала: «Я Плакса». Ему не пришло в
голову удивиться, узнать настоящее имя, или что это и есть, пусть
нелепое, но почему-то настоящее.
Позже он
понял, что полумнимый и немнемогеничный одноклассник, он же средний
гробовщик и керосинщик — её любовник. Младший гробовщик — муж, а
старший — брат, впрочем, настолько двоюродный, что сбивался порой,
чисто машинально, на роль второго любовника.
Тем
вечером Егор был очень разговорчив. Она достаточно, чтобы понять, как
несовместима с ним. Между ними не было ничего общего, совсем ничего. Но
её мигом захватил, привлёк и, она почувствовала, живой не отпустит — не
он, не он, но ядерно яркий, искривлявший своей сказочной тяжестью всё
окрестное время, притягивавший и пускавший по кругу её легкие мысли
сверхновый мир — его то ли любовь…
Он едва-едва
в те дни выполз из дремучего развода. Купил бывш. жене дом, себе
доотделал надстроенную на покосившейся хрущобе роскошную квартиру.
Оставшись один, наконец. На крыше, как летучий швед с пропеллером из
мультика. И добился права видеть дочь. 2 (два) раза в неделю. И видел —
гораздо реже, потому что и некогда, и забывал.
Он
совсем не хотел никого любить. Плакса пришлась так некстати. Словно
новая битва для израненного, разодранного, в ожогах и ссадинах после
вчерашнего дела бойца, которого, лишь минуту как уснувшего на привале,
опять будят и велят драться.
03
В
этом-то «алмазном» знаменательном месте был Егором назначен митинг
Агольцову. Он занял столик под обрамлённым картинной рамой телеэкраном,
показывающим периодически теряющий резкость портрет инженера Зворыкина.
Жующие модели, последние модели отечественных баб, модернизированные,
прошедшие тщательную предпродажную подготовку, неслыханной
комплектации, занимали ресторан вперемешку с ценителями и покупателями.
Чересчур
алмазно для алкоголика, но тащить Агольцова в дом было неприемлемо по
соображениям санитарно-гигиенического толка. А встречаться где-то
дальше, переться по жаре куда-то туда не хотелось. Откладывать же стало
невозможно, ибо товарищ круто задолжал, подводил сильно.
Егор
посмотрел на часы официанта. Восемь. Час на должника. Час на
журналистку. Потом домой — к сеансу связи с Плаксой. Нормально, если не
опоздает… Тут запахло гадостью, значит, не опоздал должник. Егор
обернулся, и точно — поэт был здесь. Распухшая верхняя губа, угри на
висках, седая щетина, седые волосы вкупе с каким-то мелким сором в носу
и ушах. Седые глаза. Галстук пятнистый, использованный, кажется, вместо
зубной щётки и носового платка. Может, и вместо бархотки для обуви.
Больше Егор на него не смотрел, разговаривал, глядя в сторону. Не ел,
Агольцову заказал водки, чтобы включился. Закусывал Агольцов воздухом,
закуривал влажными сигаретами, запивал горячим чаем. Пепел сыпался, чай
проливался на всё тот же злосчастный галстук. Зато водка до капли,
целиком попадала внутрь, по назначению. Чай пился по-деревенски шумно,
с чавканьем, бульканьем и причмокиванием. Сигареты после каждой затяжки
надрывали поэта патетическим кашлем. Только водка усваивалась тихо,
торжественно и благополучно.
Агольцов был
духовит, и крепкий дух его растекался, клубясь адским туманом, по залу.
Модели и их ценители реагировали не сразу, принимая, видимо,
агольцовские миазмы за аромат элитного сыра или винтажной сигары. Но
понемногу начинали ёрзать, вертеться и шептаться.
— Сильно подводишь, — глядя на инженера Зворыкина, начал Егор. Агольцов в ответ выпил и зажмурился.
— Сергеич не может ждать. Он, в отличие от тебя, губернатор. Работает по плану.
Агольцов выпил, запил чаем, плеснул немного на галстук.
— У
него в сентябре региональный букер. Он сам учредил, под себя. Спонсоров
напряг. Обещал народу номинироваться с новой книжкой стихов. А где она,
книжка?
Агольцов выпил, закурил, со стоном закашлялся.
— Интеллигенция
от него без ума. Губернатор-стихотворец — поэт и царь в одном лице. А
книжки нет. Рейтинг под угрозой, — внушал Зворыкину Егор.
Агольцов выпил и, слава богу, заговорил. Громко, так что модели перестали шептаться.
— Мне снится — я падаю… как будто
с насыпи какой… или там холма…
Надо мной [высоко в детстве] июльское утро…
а внизу — тьма.
Сам спрыгнул… не знаю… или кем сброшен,
но за что ни схвачусь теперь — всё одно:
стопудовая ржавая осень
тащит… на дно…
Уцепиться… застрять, продлить
не могу… и секунду каждую
дальше, ниже — мама, смотри!
— я падаю…
Ещё:
Из-под обрывков городского ветра
вдруг прорастёшь. Сквозь треск и трёп толпы
расслышишь отсвет завтрашнего века
в насмешливом молчании судьбы.
И там, где столь торжественно ветшает
твоя мечта в продлённом сентябре,
на лёгком, как смятенье, лунном шаре
взлетишь — на жизнь из неба посмотреть.
Тогда смотри — на вёртких арлекинов,
блестящих карлиц, редкостных скотов,
дешёвых магов, дутых исполинов,
резвящихся в горящем шапито.
Смотри, как ночь горька не по погоде,
как злоба дня безжалостно проста,
как, запертый в своей пустой свободе,
ты одинок — до слёз, до дна, дотла.
Смотри — вот жизнь идёт. Смотри — проходит.
Смотри — прошла…
И ещё:
Ты бы видел, как ветер,
ветер жадной мечты, пришлый с дикого поля,
терпко пахнущий жизнью,
гонит стаю соцветий
по зыбучим пескам раскалённого полдня
к обмелевшему ливню.
Ты бы видел, как солнце
выкупает весну из татарского неба.
Ты бы знал, чем оплачен
этот май, — ты бы понял,
как печаль высока, как несбыточна нежность.
Ты запел бы иначе.
Ты бы вдруг обнаружил
пепел над головой и огонь под ногами.
Ты сбежал бы из дома,
чтобы спрятаться лучше,
захлебнуться не здесь и не теми слезами.
И пропасть по-другому.
А больше нет.
— Всего три? На книжку не набираем, — угрожающе вздохнул Егор.
— Три,
зато какие. Кто сказал, что в книжке должно быть много стихов, —
зарычал Агольцов, выпил, закусил, ещё выпил и выдал речь. — Идите вы в
жопу. Ты и Сергеич твой. Дайте мне свободу. Восстань, порок. Сергеич не
поэт, жулик он, а ты его подельник. Под суд я вас, в зиндан. Мало ему
губернаторства. Букеров гребёт и анти, сука, букеров. Интервью, книги с
золотым тиснением. А это мои стихи, мои, а не его. Пусть все слышат
правду!
— Стихи написаны тобой. Но стихи его.
Он за них тебе, дураку, заплатил. Он поэт, а ты у него на подряде, как
ученик Микеланджело. И я, — возразил Егор Зворыкину. Инженер потерял
резкость.
— Он богатый, известный. А я бедняк и
аноним. И онанист. И педрила к тому же, и наркоман. И либерал. Я ж,
Егор, во всех группах риска числюсь. У меня спид наверняка и белая
горячка, и все манечки из психического учебника. Верните мне свободу. Я
тоже хочу быть богатым и известным, ибо я гений, — заскулил Агольцов.
— Во-первых,
ты ничуть не беден. Тебе этот трёхнутый Сергеич платит штуку талеров за
строку. И нам столько же. Какое издательство, какой журнал заплатит
тебе так? Ты ведь всё пропиваешь и пронюхиваешь. И мальчикам своим
раздариваешь. Во-вторых, известность — тема пустая. Ты гений, значит,
выше обыденной муры. В-третьих, ты ещё сценарий должен для племянницы
Сергеича, той, что вгик заканчивает. Обещал сам написать, либо с
Брызговичем договориться.
— Я ж прислал…
— Халтура, — оборвал Егор.
— Откуда
они-то знают, халтура или нет? Сергеичу твоему что Хлебникова сунь, что
меня, что пиита Панталыкина — все на одно лицо. Да и девке его то же
самое.
— Они, ты прав, не очень вникают, —
терпеливо разъяснил Егор. — Но у них консультанты есть, эрудированные
подонки, вроде нас с тобой. Так что халтурить не надо.
— Раскрути
меня, Егор. О, раскрути! — выпил Агольцов. — Половина гонораров твоя.
Стану модным, как Кирилл, сука, Серебряников, как Северянин в
древности. На свободу хочу. Давно, такой-то раб, замыслил я пробег…
— Человек
обречён быть свободным. Сартр. Ты свободен, я, все свободны. Каждый
вправе заключить контракт с кем угодно и на каких угодно условиях.
Заключив же контракт, обязан его выполнять, — речь Егора зазвучала в
более суровом регистре. — Поэтому — до двадцать второго с тебя ещё как
минимум десять стихотворений и сценарий для племянницы. Если не
возьмёшься, сей же час вывожу тебя во двор и расстреливаю за мусорным
баком. Берёшься — можешь идти, расценки известны.
— Непотизм, — всхлипнул Агольцов.
— Что?
— Продвижение племянниц, равномерно и племянников по службе именуется непотизмом. Хочу сто долларов.
— Стихи, которые читал, отдай, получишь больше.
Агольцов
выложил мятые бумажки, взял расчёт. Выпил и ушёл, откашливаясь направо
и налево. И привычно раздумывая, как всегда делал, оказавшись в
непростой ситуации, не убиться ли как-нибудь небольно обо что-нибудь
мягкое или чем негорьким и неострым. Чтоб уже никто не доставал дольше.
Засиженный
гением столик был брезгливо покинут Егором. Он погрузился в глубину
ресторана, ближе к бару, попросив официанта, когда войдёт женщина,
похожая на артиста Машкова, проводить её к нему.
Читаем дальше...
натан дубовицкий ОКОЛОНОЛЯ [gangsta fiction] 2 часть (продолжение, главы 04, 05, 06)
Источник: http://lib.rus.ec/b/162753/read |